РI продолжает разговор о судьбе германского консерватизма интервью с, наверное, одним из самых известных консервативных интеллектуалов современной России, философом, доцентом факультета гуманитарных наук НИУ ВШЭ Александром Михайловским. Александр Владиславович является крупнейшим в России исследователем творчества политического мыслителя и писателя Эрнста Юнгера, однако мы хотели попросить его, как знатока политической мысли Германии, оценить место деятелей «консервативной революции» в общем течении немецкого консерватизма. В лице Карла Шмитта консерваторы эпохи Веймарской республики резко отмежевывались от идейной связи с романтическими утопистами времен Священного союза. Судя по всему, в «политических романтиках» типа Адама Мюллера или Фридриха Шлегеля их не устраивала обращенность к «эстетической» стороне политики, к стремлению опосредовать «политическое» единство идеей духовной, культурной общности, которую с равным успехом можно было интерпретировать и революционно, и реакционно.
Однако и консерватизм Бисмарка также оказался уязвим: Второй германский рейх не выдержал испытания военным поражением и пал под ударом революции, повторив судьбу Российской империи. Что же определило неудачу этого великого национально-консервативного проекта, обеспечившего грандиозный индустриальный и культурный расцвет народу, еще недавно раздробленному и униженному военным поражением?
Борис Межуев
Александр, Самюэль Хантингтон в своей статье «Консерватизм как идеология» утверждал, что консерватизм не имеет своей традиции, что консерватизм возникает в схожих политических ситуациях. Можно ли, тем не менее, сказать, что в Германии есть некая традиция консервативной мысли, которая объединяет консерваторов разных эпох, например, Адама Мюллера и Конрада Аденауэра? В чем заключается отличие этой традиции от других континентальных консерватизмов?
Александр Михайловский
Я думаю, Хантингтон близко подошел к пониманию сущности консерватизма. Он вовсе не размывает и не релятивизирует понятие консерватизма, как могло бы показаться на первый взгляд, а скорее отдает должное его исторической стихии. Трактовку Хантингтона называют еще «ситуационной» или «функциональной», потому что – в противоположность «идеационным идеологиям» либерализма и социализма – она видит задачу консерватизма в защите традиций, обычаев, устоявшихся социальных связей от попыток переустройства общества на рациональных началах. В основе этой концепции – это моя интерпретация – очень простая мысль: возникшие внутри национальной истории институты очень хрупкие, достаточно небольшого толчка, чтобы их разрушить, и тогда воцарится хаос.
Всем хорошо известно, что порядок возникает не в результате целенаправленных усилий по исправлению «неправильного» положения дел и желания сделать всех людей счастливыми. Часто результаты представляют собой жалкую пародию на прекрасную революционную идею. Хаос происходит сам собой, в основе же любого порядка лежат только усилия по его поддержанию: предпочтение формы отсутствию формы, иерархии – всеобщему смешению.
Идеационные идеологии мобилизуют, заставляют бросать хорошее в пользу лучшего и, как правило, заканчиваются отвязностью и расхристанностью. А институциональная идеология, наоборот, всегда в поиске «духовных скреп» (кстати, это понятие «скреп» использует Хуго фон Хофманнсталь в своей знаменитой речи 1927 г. «Литература как духовное пространство нации»).
Я сказал об исторической стихии консерватизма. Консервативная идеология – плоть от плоти модерна, и его воля к традиции лишь подтверждает это происхождение. В своей ранней книге «Политический романтизм» Карл Шмитт очень тонко заметил, что итогом картезианской метафизики стало замещение трансцендентного Бога рациональной теологии двумя новыми, имманентными «демиургами» – «человечеством» (в виде «народа», «общества») и «историей».
Если идее общества присуща революционная функция, то история как раз образует метафизическую инстанцию «консервативного бога». История – «консервативный бог», потому что она превращает некое человеческое сообщество в конкретный народ, который становится уже социальной, культурной, исторической реальностью, манифестирует себя через институты права, морали, религии как индивидуальный «национальный дух».
Как известно, существует и другое, более распространенное определение консерватизма, как реакции определенной социальной группы, «феодальной аристократии», на Французскую революцию с ее девизом «liberté, fraternité, egalité», на либерализм и появление буржуазии в конце XVIII – начале XIX в. Эта «аристократическая теория» совпадает с тем, что Карл Маннхайм называет «современным» консерватизмом. В таком случае консерватизм выступает как ценностная система, в основе которой лежат принцип статуса, аграрные интересы и ancien régime. И в этом своем качестве он выступает в оппозиции к либерализму, демократии, индустриализму, индивидуализму. На мой взгляд, недостаток такого определения в том, что оно сразу же подталкивает к мысли о вторичности консерватизма. Вот здесь мне видится серьезная теоретическая проблема. Консерватизм якобы взывает к «домодерным» практикам и институтам, тогда как магистральное движение новой и новейшей истории описывается преимущественно в категориях общественного и научного прогресса, процесса индустриализации, урбанизации, секуляризации и т.д. Нам исподволь навязывается якобы неразрешимая эпистемологическая ситуация, ситуация так называемой «дилеммы консерватизма». Чем дальше от породившей консерватизм исторической ситуации, тем больше проявляется его категориальная слабость, неспособность убедительно продемонстрировать, что нужно консервировать, что скреплять.
Получается, сторонники консерватизма всегда зависят от того, чему они себя противопоставляют – будь то разум, революция, индустриализация, демократизация, массовое общество и т.д. Но именно внимательное отношение к консерватизму позволяет увидеть, что модерн, modernity не сводится к единой генеалогии и унивокальной практике. Скорее нам приходится иметь дело с географическими, культурными, субкультурным особенностями разных синхронных модернов. Нельзя не видеть, что в это разнообразие проектов модерна изначально прописана и их собственная критика.
Даже из нашего принятия модерна неустраним этот известный скептицизм относительно его ценностей и последствий. В этом смысле консерватизм – это, если угодно, такая внутримодерная, систематическая практика скепсиса. Но не разрушительная, а творчески-созидательная, потому что руководствуется интуицией того, что в основе человеческой истории лежит некая неуничтожимая субстанция – интуицией, возникающей одновременно с первым ускорением модерна. Мнимая «дилемма консерватизма» решается просто: например, я могу процитировать слова вдохновителя немецкой «консервативной революции» Пауля де Лагарда из его программы для консервативной партии Пруссии 1884 г.: «Консерваторы не ведут речь о сохранении всего существующего, они обеспокоены не сохранением результатов любой деятельности, но только деятельности тех сил, которые являются жизнеспособными, при условии, что их не лишают основы для существования».
Однако было бы неправильно двигаться от определений к феномену. В этом смысле я всегда отдаю предпочтение феноменологическому или герменевтическому подходу, а он предлагает усматривать сущность феномена в нем самом: описывая круговые движения, мы можем то подходить ближе к центру, то удаляться от него, но главное – не терять концентрации, никогда не упускать интересующий предмет из вида. А предмет нашего разговора – это немецкий консерватизм, относительно которого неясно, существует ли он в виде единой непрерывной «традиции консервативной мысли» или скорее ситуативно. Именно потому, что искать единство в этом случае весьма непросто – в частности, потому, что в истории Германии очень мало по-настоящему консервативных политиков, а число превосходных умов – публицистов, писателей, философов, юристов – как раз настолько велико, что делает «страну идей» Германию привлекательной для любого интересующегося консерватизмом – и тогда, и сейчас.
Судите сами, легко ли подвести под общий знаменатель, даже «со скидкой» на особенности времени, «политического романтика» Адама Мюллера, обидевшегося на прусского канцлера Гарденберга, проводника либерально-демократических реформ, и выбравшего сторону австрийского канцлера Меттерниха, то есть католической реакции, – до «героического реалиста» Освальда Шпенглера, чья книга «Пруссачество и социализм» стала настоящим панегириком королю-солдату Фридриху Вильгельму I?
А вот отличие от других консерватизмов – я бы говорил не о «континентальных», а прежде всего, об английском и французском – бросается в глаза. Немецкий консерватизм – в смысле более-менее оформленной доктрины, политической партии и т.д. – как, кстати говоря, и русский, выводится из реакции на Просвещение лишь весьма косвенным образом.
Тем не менее, я охотно приму замечание, что никакая «консервативная революция» в определение Хантингтона не попадает. Да и прусский консерватизм XIX века вписывается в нее с трудом. Хотя Хантингтон и прав в том, что консервативную идеологию нельзя ограничивать только реакцией представителей аграрной аристократии (в Пруссии, например, к консервативному лагерю принадлежали бюрократия, тонкий слой университетских интеллектуалов, традиционный образец общественной организации поддерживали крестьяне и ремесленники), но в то же время верно и то, что есть нечто, связывающее между собой разные исторические «ситуации», «вызовы», на которые неизменно отвечает немецкий консерватизм. И в этом смысле, конечно, нельзя проигнорировать напряжение идеологической борьбы между консерваторами и либералами. Немецкий консерватизм вполне автономно выработал государственную и общественную модель как анти-проект к либерализму. И обстоятельство, что эта модель получила поддержку у самых разных социальных групп, свидетельствует о том, что консерватизм в действительности заключал в себе некий идеал организованной естественным путем «общности» (выражение первого немецкого социолога Фердинанда Тённиса). Подобно тому, как либерализм, коммунизм или фашизм живут предчувствием будущего, так и немецкий консерватизм представляет себе свой идеал, выкристаллизовывая его в зависимости от меняющихся обстоятельств.
Современную немецкую историю принято отсчитывать от события Французской революции. В 1789 году европейский мир выглядел совершенно иначе, чем в 1648 году, когда кончилась Тридцатилетняя война и был заключен Вестфальский мир. Но лишь очень немногие великие изменения этой эпохи происходили в Германии. Пройдя через все основные исторические этапы Европы – христианство, феодализм, крестовые походы, основание городов и университетов, ренессанс и реформацию, – страна оказалась отрезана от главного опыта начавшейся «европеизации» мира. Германия не участвовала ни в колонизации, ни в процессе строительства современного национального государства. Священная Римская империя Германской нации оставалась нереформированным государством.
Первым толчком к модернизации стали наполеоновские войны, но и этот процесс потребовал длительного времени. В итоге, германская нация смогла вообразить себя «более молодой», чем все остальные европейские нации. Вся политическая история Германии, начиная с первых десятилетий XIX века, отмечена несовпадением между политической действительностью и государственностью – то, что, кстати, позволило Шмитту говорить об «окказионализме», «нерешимости», состоянии никогда не реализующихся возможностей. Этот зазор пыталась устранить сначала Пруссия, потом Веймарская республика, а затем нацистское государство. Вот я бы сказал, что этот зазор и объясняет специфику немецкого консерватизма.
Германия – типичный пример «запоздавшей нации», и потому за спиной немецкого консерватизма всегда маячит призрак «политического романтизма».
Борис Межуев
Насколько сильное влияние оказал на германскую философию, немецкое мировоззрение в целом немецкий романтизм, который задал парадигму консервативного восприятия всего континента? Оправдано ли то, что родоначальником современного консерватизма считают ирландца Эдмунда Бёрка, а не немецких романтиков? Можно ли сказать, что главная ошибка немецкого консерватизма состояла в том, что он связал себя с реакцией эпохи Священного Союза, а затем – с политикой немецких кайзеров?
Александр Михайловский
Разговор о немецкой философии и романтизме – разговор бескрайний. Например, Фихте, романтик, выступавший в 1808 г. с вдохновенными «Речами к немецкой нации». Есть устойчивый стереотип, который заключается в отождествлении консерватизма и германского национализма. Но национализм не был идеологическим порождением консерватизма! Вообще консерватизм был изначально менее «национальной» доктриной, чем либерализм.
Национализм связан с третьим сословием, либеральной буржуазией. Во Франции – это якобинцы и их наследники, в Германии — также люди либеральные по своим установкам. Чего стоят немецкие бурши, которые бегали с растрепанными волосами в честь Арминия, вырезали на своих трубках портрет Фихте и освистывали монархиста Гёте! Поэтому также несправедливо отождествлять «политический романтизм» с консерватизмом, понимаемым в смысле реакции, монархизма, милитаризма, прусской бюрократии и т.д.
Лагерь немецких романтиков-националистов, с которыми позднее стали отождествлять консерваторов, состоял из людей исключительно демократически и либерально настроенных, и все они оказались диссидентами и нежелательными даже в протестантской и весьма восприимчивой к национальной идее Пруссии. Фихте пришлось бы бежать, доживи он до времени Священного Союза, как бежали, к примеру, Гёррес, Эрнст Мориц Арндт, Фридрих Людвиг Ян, Вильгельм Гумбольдт и автор знаменитой «Песни немцев» фон Фаллерслебен. «Германия, Германия превыше всего» – это оттуда. Но единая, сильная и независимая Германия еще не была политической реальностью. Сошлюсь здесь на историка Голо Манна: он совершенно справедливо считал, что истинная реакция на наполеоновские войны пришла лишь во второй половине XIX в. Вот с этого времени и осмысленно по-настоящему говорить о немецком консерватизме.
Важнейшие представители «политического романтизма» – Адам Мюллер, Фридрих Шлегель, Новалис – тяготеют к «органическому» учению о государстве, где государство оказывается в некотором роде даже выше правовых институтов. Здесь фундаментальное различие между «политическим романтизмом» и контрреволюционным учением о государстве. Представители «контрреволюции» – Бёрк в Англии, Бональд и де Местр во Франции – действительно дали первую консистентную консервативную идеологию. Вот они последовательно выступают против абстрактной теории революции, против партикуляризации, руссоистского обожествления общества, говорят в защиту традиции, примата государства над индивидами, о любви к начальству и т.д.
Бёрк, конечно, настоящий «пророк консерватизма». Показательна полемика вокруг его «Размышлений об истории Франции»: либералы видели в нем защитника общественных свобод и свободной торговли, двухпартийной системы, права на самоопределение, консерваторы же опирались на его концепцию политической власти. И в то же время: много ли Вы знаете английских идеологов консерватизма? Английский консерватизм – это как трехсотлетний газон, который нужно только косить и поливать. Тому, кто ухаживает за своей любимой лужайкой, «прорывные» идеи не нужны, достаточно здравой критики.
Но вернусь к тому, с чего мы начали: консерватизм вырастает, с одной стороны, из защиты societas christiana от нападок теоретиков-обновленцев и нивелирующих тенденций абсолютизма, а с другой – из самой идеологии Просвещения: во втором случае консерватизм выступает как «анти-Просвещение», которое с помощью просвещенческих же методов пытается выявить и устранить опасности, связанные с этим духовным течением. Но в любом случае он старше и как бы серьезнее немецкого романтизма. Да, немецкий консерватизм связывают с романтической философией государства и формированием германского политического самосознания в начале XIX века, но делается это скорее ретроспективно, исходя из бурной германской истории начала века XX. И неслучайно: ведь именно в это время германская политическая история впервые становится по-настоящему европейской.
Борис Межуев
С Вашей точки зрения, можно ли назвать консервативным политиком Бисмарка? Можно ли сказать, что Бисмарк – это консерватор per se для Германии?
Александр Михайловский
Консервативная партия в европейском духе впервые возникает именно в Пруссии – как отголосок германской революции 1848 года. Отец этого консерватизма с прусским лицом – несомненно, канцлер Отто фон Бисмарк. Именно он смог уладить конфликт между экономическим либерализмом и рабочим движением и заложить правовую основу для социального государства. С его именем связано и решение традиционного конфликта (так называемый «культуркампф») между государством и церковью.
Бисмарк – это первое воплощение специфически германской идеи политического консерватизма. Но он как раз не идеолог, а типичный прагматический консерватор. Он ориентировался на старый мир сельской Пруссии с ее юнкерами, чьи интересы он представлял. Бисмарк действовал намного прагматичнее тогдашних европейских консерваторов, и именно поэтому Пруссии удалось добиться значительных успехов на пути к политическому модерну.
Борис Межуев
Очевидно, что Бисмарк ломал существующие институты. Но есть довольно популярная точка зрения, что в его эпоху в Германии произошел синтез консерватизма и национальной идеи. Мог ли этот национально-консервативный синтез остановить национал-социализм? Или он является его предпосылкой?
Александр Михайловский
Я предпочел бы начать с того, как менялся образ Бисмарка в разные эпохи. Так лучше понятен вклад Бисмарка. Главная проблема нынешних немцев – это то, что Бисмарк уничтожил либерализм. Но вот примечательно, что сразу после того, как рейхсканцлер сошел с политической сцены в 1890 г., в Германии воцарился настоящий культ Бисмарка, с установлением гигантских памятников, торжественными речами политиков и общественных деятелей, празднованиями «годовщины Седана» и так далее в том же духе. Своего пика он достиг как раз к началу Первой мировой войны.
Рейхсканцлер был невысокого мнения о парламентаризме, но именно потому, что он предпочитал оставаться в стороне от партийных дрязг, он идеально подходил на роль объединяющей все сословия и партии фигуры. Именно национал-либералы первыми приветствовали детище Бисмарка – Германский рейх, а уже к ним постепенно начали подтягиваться консерваторы, причем главным образом после 1918 года, когда рейх уже канул в небытие, а на его месте возникла аморфная республика.
Национал-социалисты тоже поначалу предприняли попытку взять Бисмарка в оборот, но в маниакальную идею великогерманского рейха Бисмарк с его малогерманским решением (Германия без Австрии) вписывался не очень хорошо. Тем не менее разрушение позитивного имиджа Бисмарка началось только после 1945 года. Для одних он продолжал оставаться «отцом отечества», представителем «старой доброй Германии», а другие начали, естественно, задавать вопросы о причинах обрушившихся на страну несчастий. И так получилось, что «крайним», ответственным за «национал-социалистическую катастрофу» (я сейчас воспроизвожу характерные выражения немецкой историографии), оказался Бисмарк. Из героя, по немецкому обыкновению, сделали демона.
В прошлом году, по случаю 200-летия со дня рождения Бисмарка, в Германии, как водится, вышло немало исследований. Если вкратце, то картина складывается такая: Германия успокоилась. Сегодня страна снова является экономическим и политическим тяжеловесом в Европе, как в свое время Германский рейх при Бисмарке, правда, чересчур милитаристский, по нынешним меркам. Подобно тому, как в конце XIX века решался вопрос – какую роль должна играть Германия в Европе, так и сейчас в Евроланде главная тема – это германская «Übermacht» (нем. превосходство).
Во внутриполитическом плане Бисмарка по-прежнему ценят за то, что за годы своего правления он заложил фундамент современного социального законодательства. Страхование от несчастных случаев, медицинское страхование, страхование по старости. Невиданная в Европе забота о населении. Но Бисмарк руководствовался не социальной, а политической логикой. Понятно, что это был пряник после кнута закона о социалистах: нужно было, чтобы рабочие перестали поддерживать радикальные партии и присягнули на верность консервативному патерналистскому государству. По сути, отношение Бисмарка к рабочим напоминало отношение помещика к своим батракам: если их накормить, они будут трудолюбивей.
Итак, что мы имеем? Современное, перспективное социальное законодательство, порожденное традиционалистскими установками. Бисмарк служил монарху, высшему «начальству» в стране. Но авторитарного государства он как раз не изобретал, оно издавна существовало в Пруссии. А в «псевдо-конституционном» устройстве Германского рейха, конечно, есть его немалая вина. С одной стороны, в рейхстаг избирали на основании очень демократичного избирательного права (каждый взрослый человек получал равное право голоса, очень прогрессивно по тогдашним европейским меркам), но с другой стороны, никакой реальной власти избранный парламент не имел.
И вот Вам, пожалуйста, еще одна особенность германского консерватизма, так сказать, германский Sonderweg: авторитарная модернизация. Несмотря на конституционную отсталость, «бюрократическое государство», Obrigkeitsstat, в какой-то период истории оказалось более справедливым, чем какое-нибудь «народное государство» вроде британского. Это был такой «германский тип будущего» (по выражению прусского генерала от кавалерии Карла фон Шмидта) – и в ретроспективе нельзя однозначно сказать, что смотрится более симпатично. Этот вот «германский тип будущего» или выросший из жесточайшей колониальной практики англо-саксонский проект, который начал постепенно приобретать контуры после 1918 года. Джозеф Конрад подыскал для него адекватный девиз: «Exterminate All the Brutes!». Вы скажете: ну это же про конголезских негров, – но тогда просто посмотрите внимательней на британскую пропаганду времен Великой войны!
Что касается национализма и консерватизма, то их «синтез» действительно происходит в период правления Бисмарка. И Германия здесь не исключение. Консерватизму вообще свойственно приобретать националистическую окраску, когда он накладывается на политические реалии отдельных стран. В Западной, а потом и Восточной Европе это происходит со второй половины XIX в. Либералы начинают ссылаться на республиканские традиции (если их в стране не было, то их можно выдумывать или симулировать), консерваторы – на монархические (с этим вроде бы проще). Для России, например, где о консервативных партиях в широком смысле можно говорить только применительно ко времени царствований Александра III и Николая II, характерны фигуры Каткова, Тихомирова, Победоносцева. Для Германии – фигуры фон Трейчке, Хьюстона Стюарта Чемберлена, де Лагарда (Бёттихера).
Мог ли этот национально-консервативный синтез остановить национал-социализм? Вопрос звучит примерно так: мог ли Бисмарк предотвратить приход к власти Гитлера? С точки зрения политической истории вопрос бессмысленный, да и с точки зрения истории идей слишком неопределенный, потому что здесь отсутствуют два важных члена – Первая мировая война и Веймарская республика и, соответственно, идеологическое течение «консервативной революции». Даже к августу 1914 года Германия пришла не только в результате в результате национал-консервативной возгонки, но и благодаря имперским амбициями национал-либералов.
Борис Межуев
В России немецкий консерватизм ХХ века обычно связывается с консервативной революцией. Большая его часть действительно поддержала национал-социализм, по крайней мере, на раннем этапе. Но были же, тем не менее, в Германии, консервативные силы, интеллектуальные и политические (самая известная – Католическая партия центра), люди, которые называли себя национал-либералами, которые предлагали серьезную идеологическую альтернативу консервативной революции?
Александр Михайловский
«Консервативная революция» в Германии, конечно же, яркое явление национализма, или «нового национализма», «немецкого движения». В строгом смысле, ни о каком восстановлении или охранении «старого порядка» применительно к консервативным революционерам говорить по понятным причинам нельзя. Они не испытывали восторга по поводу Ноябрьской революции, но вильгельмовскую Германию похоронили с радостью, несмотря на всю горечь поражения в Великой войне. По сути, речь идет о целом ряде довольно-таки своеобразных «реакционно-модернистских» проектов, некоторые из которых в итоге слились с нацизмом, но в большей своей части оказались по отношению к нему в явной или скрытой оппозиции. Да, если хотите, планов модернизации Германии по иному сценарию было предостаточно. Это и национал-большевизм Эрнста Никиша с его явными симпатиями к Советской России и младоконсерватизм Эдгара Юнга, советника рейхсканцлера фон Папена и в общем-то сторонника правового государства, наконец, «учение о большом пространстве» Шмитта (своего рода «доктрина Монро» для Европы), которое находилось в явном противоречии с безумными расистскими идеями вождей SS. Другое дело, что это были по большей части всего лишь красивые конструкции, пусть и основанные на точном диагнозе и не лишенные прозрений. Но если смотреть из нынешней ситуации, проблема консервативных революционеров состоит не в том, что они «приготовили путь» нацистам, а в том, что они недооценили «динамику коричневых колонн». Впрочем, покажите мне интеллектуалов, которые всерьез считаются с силой улицы, их и сейчас не так-то уж и много.
По поводу национал-либералов. Для консервативной революции было скорее характерно то, что «национализм» в ней смыкался с «социализмом», а не с либерализмом, т.е. представители этого лагеря, во многом состоявшего из бывших фронтовиков и фрайкоров, понимали себя как подлинное продолжение немецкой революции, начатой социал-демократами. Как показал историк интеллектуалов Вольфганг Моммзен, роковой кризис доверия к либеральным ценностям в Германии был вызван приверженностью германских национал-либералов империалистическим тенденциям накануне Первой мировой войны. Например, Фридрих Науманн, многолетний друг Макса Вебера, пел оды империализму и дружбе промышленников с рабочими. А Католический центр, с его точки зрения, как раз тормозил развитие индустриализма.
Но потеря ориентиров, кризис идеологии после проигранной войны попросту не позволили национал-либералам найти объединяющее начало, объединяющую идею, которая послужила бы основой для солидарности разных слоев немецкого общества времени Веймарской республики. А вот так называемым консервативным революционерам это удалось – отчасти в силу поколенческих различий, отчасти в силу большей талантливости. Консервативная революция была, конечно, реакцией на Веймар и Версаль, но генеалогически она восходит к «немецкому движению» конца XIX – начала XX в.
Консервативная революция принципиально дистанцировалась от условно «западного» взгляда на нацию как государство-индивид и противопоставляла ему немецкую или условно «восточную» идею рейха, включающего в себя множество наций под руководством одной-единственной, сохранившей «животворные», «первобытные» начала культуры и языка. Что меня всегда интересовало в этом феномене «другого модерна» (удачная характеристика Томаса Рокремера), так это как раз то, что при всей приверженности современной концепции государства, никто не стремился к замене существующих в обществе связей и сил (будь то на уровне юнгеровского «типа» или на уровне «корпорации») чистой и непосредственной pouvoir constituant.
Что делало консерваторов революционерами? Речь шла не о снятии господства, а о новом его обосновании, не о деконструкции власти самой по себе, а о реконструкции — по авторитарному сценарию, в условиях отсутствия действенных государственных механизмов.
Борис Межуев
Были ли какие-то консервативные рецепты спасения Германии от тоталитаризма – и левого, и правого? В чем они заключались и почему не сработали? Предполагали ли они какие-то политические решения?
Александр Михайловский
Консервативные революционеры верили в возможность занять позицию «по ту сторону» левого и правого, в шанс построения специфического германского порядка для XX века, который бы смог преодолеть апории капитализма, «бюргерской эпохи», по выражению Эрнста Юнгера. И здесь можно было бы снова задать – правда, уже в перевернутом виде – тот же вопрос: насколько этот «германский порядок» был бы привлекательней нынешней Pax Americana?…
В любом случае, общим мотивом вообще всех правоконсервативных течений последних – скажем так – полутора столетий (и особенно после Первой мировой войны) является неустанный «поиск германской альтернативы для всего мира». И наш нынешний разговор, равно как и неослабевающий интерес западных – английских, французских, американских – интеллектуалов к «духовной Германии» говорит о том, что германский консерватизм не сводится к простому партикуляризму, а наоборот стремится выйти на общекультурный уровень, и ему действительно удается затронуть все самые главные проблемы человека в индустриальном обществе, от социальной атомизации и мобилизационного ускорения до проблемы техники и сознательно-экологического отношения к природе.
Борис Межуев
Каковы, на Ваш взгляд, сегодняшние перспективы германского консерватизма? Связываете ли их с политическим мейнстримом (ХДС) или альтернативными течениями (скажем, партией «Альтернатива для Германии»)? В чем отличие протестного консерватизма, протестного национализма в Германии от Национального фронта во Франции и аналогичных течений в других странах?
Александр Михайловский
Было бы странно связывать перспективы германского консерватизма с партией ХДС, лидер которой несет непосредственную ответственность за кризис с беженцами в ЕС, и – назовем вещи своими именами – подрывает гражданский мир в своей стране. «Альтернатива для Германии» – просто конъюнктурные евроскептики. Люди консервативных взглядов, каких много, скажем, в Баварии, будут все равно голосовать за ХСС, дочернюю партию ХДС. Но мне не хотелось бы углубляться в текущую партийную политику – она представляет собой жалкое зрелище, как, впрочем, и в других странах ЕС.
В Германии – все-таки в отличие, скажем, от Франции – имеет место явный кризис консервативной мысли, который усугубляется еще и давлением со стороны леволиберального мейнстрима. Все это на самом деле очень серьезные вещи. В январе этого года мне довелось принять участие в закрытом заседании консервативного клуба в «Библиотеке консерватизма» в Берлине (там присутствовали довольно известные личности, называть имена не стану). Я отметил, как журналисты, издатели, политики, университетские профессора и вообще представители разных экспертных сообществ просто боятся высказывать свою идеологическую позицию публично из-за опасения «мягких» преследований; некоторые банально не хотят потерять работу.
У них нет воли к действию, хотя они могли бы, к примеру, вместо того, чтобы в очередной раз выражать недовольство евроинтеграцией, наплывом мигрантов или упражняться в антиамериканизме, предложить какую-нибудь «органическую» ревизию технократизма или встать в авангарде экологического движения, как 100 лет или даже еще 50 лет назад.
Историческое право у них, во всяком случае, есть. Но преодолеть губительную для мысли зарегулированность нормами political correctness или полицейский стиль красно-зеленого экологизма им едва ли под силу. Так и получается, что консерватизм в нынешней Германии имеет либо локально-академический, либо – если выступает публично – маргинальный характер.
Конечно, выходят издания вроде журнала «Sezession», молодые интеллектуалы открывают для себя классиков вроде Людвига Клагеса, Карла Шмитта, Готфрида Бенна, Эрнста Юнгера (а они действительно приобрели статус «классиков» за годы, прошедшие после воссоединения). Но, по моим ощущениям, ни либеральные консерваторы из так называемой «школы Риттера» – Херманн Люббе, Одо Марквард, Роберт Шпеманн, ни «новые правые» вроде Армина Молера не оставили после себя настоящих наследников. Консерватизм первых был порожден непосредственной реакцией на реальную или мнимую угрозу со стороны левого радикализма 70-х, они защищали либеральные устои Федеративной Республики, с тех пор повестка дня сильно изменилась. Консерватизм же вторых вообще был мало похож на консерватизм. «Правый не может ничего консервировать, потому что все, что сейчас есть, ему не особо-то и нравится» – любил говорить в своей провокативной манере Армин Молер. Кстати, он умер в 2003 году. Одо Марквард, кажется, в прошлом. Херманну Люббе сейчас под девяносто. Судите сами. Даже некого на конференцию в Москву пригласить.