Любовь Ульянова
Борис, в завершение нашей темы «судьбы германского консерватизма» как бы ты оценил проделанную нами работу?
Борис Межуев
Для меня самого это обсуждение оказалось очень хорошим ликбезом по истории германского консерватизма. Я чувствовал, что это очень интересная страница идеологической истории и очень важная страница именно в летописи консервативного движения. И этот эпизод истории консерватизма искусственно принижается мировой историографией в угоду англо-саксонскому консерватизму.
Нельзя, конечно, отрицать, что первым признанным – в том числе в Германии – консерватором был Эдмунд Бёрк. Но вся история особой интеллектуальной судьбы Германии, про которую сложно сказать – правая она или левая, она особая, – остается где-то на втором плане. Это просто история неудачи, что не совсем справедливо.
Германские мыслители, социальные, политические, типа Густава Шмоллера или тем более Генриха фон Трейчке, Лоренца фон Штейна, – люди, которые так или иначе приняли интеллектуальное участие в проекте германского объединения и помогли создать ту супердержаву, которая стала сильнейшим государством Европы, – эти люди уходят в тень. В том числе и в историографии. Например, в России есть хорошие, интересные работы, касающиеся немецкого романтизма, в том числе его консервативной составляющей. Переведена работа Карла Мангейма «Консервативная мысль». В прошлом году в переводе на русский язык вышла книга Карла Шмитта «Политический романтизм» с резко критическим взглядом на тех же романтиков. А потом сразу же внимание идеологически ангажированного читателя перепрыгивает к консервативной революции.
Так часто бывает: какие-то страницы истории вымарываются, и не потому что их кто-то сознательно скрывает, Википедия сообщает все нужные факты, какие-то интересные работы появляются, но к ним не привлечен пристальный исследовательский интерес.
А зря. Потому что интеллектуалы Германии эпохи, примерно, с 1850-х годов до 1920-е годы – это свидетели уникального явления. Явления, которое многие потом пытались повторить, чаще всего безуспешно – рождения и гибели сверхдержавы. Причем, это было действительно практически рождение сверхдержавы из духа музыки. Была великая немецкая музыка Баха, Шумана, Бетховена, впоследствии – Вагнера. Была великая интеллектуальная страна. Страна единственной в мире философии и единственной в мире музыки. Но эта страна абсолютно не была великой в политическом и экономическом отношении. Во всяком случае, до Бисмарка.
И вдруг из этого духа философии и музыки родилась, буквально за десятилетие, величайшая экономическая и военная держава Европы, которая оказалась способна в течение короткого времени нанести поражение своим основным геополитическим соперникам – Франции Наполеона III и Австрии императора Франца-Иосифа. В наполеоновские войны Пруссия не могла голову поднять. Наполеон громил ее постоянно, пока Пруссии не помогли русские. При Ватерлоо пруссаки сыграли действительно решающую роль, но основной удар приняли на себя англичане.
Как же родилось это великое немецкое чудо? Что это были за люди – консервативные мыслители, которые являлись не только свидетелями той эпохи, но и в определенном смысле ее творцами? Люди консервативного склада в том смысле, в котором они оставались лояльными бисмарковскому проекту? Огромное созвездие мыслителей первого класса.
Это и те люди, которые надеялись на решение социального вопроса именно в таком национальном государстве, как Германия. И которые надеялись на возрождение германской нации. Это и люди, по большому счету, либералы – национал-либералы, – которые считали, что полноценное буржуазное развитие возможно только в национально единой Германии, а это единство дал Бисмарк.
Любовь Ульянова
И левые тоже.
Борис Межуев
Да, и левая мысль тоже была к этому причастна. Вспомним отношения Бисмарка и Фердинанда Лассаля. Бисмарк все-таки решил социальный вопрос, учредил пенсионную систему, ввел социальное страхование для инвалидов. И националисты в этом участвовали. Но в объединении Германии был и серьезный консервативный компонент. Монархия сохранилась, хотя и ограниченная народным представительством, которое, правда, не формировало кабинет.
Не могу сказать, что мы нашли рецепты рождения сверхдержавы, но мы попытались поставить сам вопрос об этом выдающемся консервативном эксперименте, раскрыть какие-то его аспекты.
Эта новая сверхдержава вдруг стала лидировать буквально по всем направлениям. Не только в культурном смысле, как было до Бисмарка. Но и в научном. Стала ведущей индустриальной державой. Создала те отрасли в индустрии, которых не было никогда, как, скажем, химическая промышленность. Стала лидировать в электротехнике, производстве стекла. Наконец, перед мировой войной она стала строить сильнейший в Европе флот.
Мы видим, что германский консерватизм – это не просто защита каких-то отживающих старых форм, это идеология и методология построения новой страны, нового гиганта.
Как это произошло? Для этого нужен был огромный интеллектуальный синтез. Нужно было задействовать в полном масштабе весь интеллектуальный потенциал немецких университетов. Известна фраза Бисмарка – «битву при Садове выиграл прусский школьный учитель». Думаю, то же самое можно было сказать и про университетских преподавателей.
Нам многое безумно нравится в той Германии, многое кажется интересным для изучения и сравнения. И в то же время не хотелось бы, чтобы на ту страну и ту систему смотрели только лишь с восхищением. Потому что кончилось всё очень плохо. В первую очередь, в 1918 году, в ноябре, когда созданная Бисмарком страна рухнула от первого же военного напряжения. При известии о первых военных неудачах. Страна блестяще воевала на два фронта, но при первом же серьезном поражении на западном фронте она рухнула, как карточный домик, и с ней произошло в общем то же самое, что случилось с Россией в марте 1917 года: дрогнули генералы, дрогнул рейхстаг, от короны отступилось всё общество. Всеобщее объединение во имя победы сменилось ожесточением против неуспешной власти. Великая держава в одночасье рухнула. Значит, была в державе той какая-то гниль. Значит, и в том консерватизме был какой-то большой недостаток.
И о причинах этой катастрофы размышляли многие наши авторы. И Александр Михайловский – блестящий знаток философии консервативной революции. И историк Сергей Бирюков. И западные наши гости – британские, американские, немецкие исследователи Томас Рокремер, Ларри Юджин Джонс, Харальд Бергбауэр – тоже дискутировали у нас о том, почему эксперимент Бисмарка окончился такой масштабной неудачей. Бисмарк умер в 1898 году, перестал быть канцлером в 1890 году. По сути, к 1918 году не прошла жизнь даже одного поколения. Четверть века – и державы не стало. А потом пришел национал-социализм, который попытался собрать Третий Рейх, но таким образом, что скомпрометировал на полвека проект Бисмарка, сумев поссориться со всем миром и запятнав историю Германии всем известными ужасами геноцида.
Было что-то глубоко порочное и в самом Бисмарке. И наши авторы объясняют, что именно. Он смотрел на свое общество, как на маленьких детей, ему было свойственно патерналистское отношение к обществу. Пусть они там говорят в рейхстаге, что хотят, но принимать решения будем мы. Кстати, романовская Россия практически скопировала думскую систему в 1905 году с бисмарковской Германии. И в обоих случаях парламент был лишен всякой ответственности за действия власти. И при напряжении в масштабах всей страны, когда остро возник вопрос, кто виноват в поражениях и неудачах, это оказалось чревато срывом.
Общество постепенно перерастало эту, скажем откровенно, чрезмерно бюрократическую систему, которую Макс Вебер назвал «псевдо-конституционной». Он употребил это слово применительно к России, но ведь с определенными оговорками то же самое можно было сказать и о Германии. Система бюрократического попечения, когда законодательная власть вроде бы существует, но играет роль довеска к исполнительной власти, она в сложный момент просто не смогла справиться с общенациональным кризисом. Рейхстаг в Германии был реальным независимым органом, но этот орган не нес ответственности за решения исполнительной власти. Да, он нес ответственность за войну, потому что поддержал ее объявление, проголосовал за военные кредиты, но он не нес ответственности за поражения, возлагая вину за них на корону, генералов и канцлера, которые, кстати, стали в 1918 году меняться так же часто, как министры в 1916 году в России.
И потом национал-социализм.
Нам хотелось показать – что консерватизм эпохи Бисмарка и то лучшее, что было в консерватизме Веймарской республики, – это совсем не национал-социализм. Например, соединение национального и социального, очень важное для эпохи Бисмарка, абсолютно не обязательно должно вести к Гитлеру. И вообще не имело никакого отношения к Гитлеру.
Поэтому абсолютно безграмотны заявления наших либеральных политиков прошлого типа Анатолия Чубайса, что если в партии есть социалисты и националисты, то это какой-то аналог партии Гитлера. Соединение национального и социального, которое теперь по понятным причинам неудобно называть «национал-социализмом», – это была огромная традиция, и ее достижения были использованы всей Европой.
С другой стороны, несмотря на то, что национальный консерватизм бисмарковской эпохи вызывает, скорее, положительные чувства, всё же в нем были, на мой взгляд, уязвимые места. И важно понимать, что они были и в чем они заключались.
В этом смысле показательна русская традиция консерватизма, неославянофильская традиция. В ней была важная антибюрократическая составляющая. При этом в славянофильстве был дефицит вот этого очень характерного для бисмарковской Германии мужественного государственничества. В этом был его минус. Но славянофильство было сильно своим вниманием к обществу, к общественным интересам, к соборному общественному началу, оно постулировало как высшую ценность взаимное доверие власти и общества.
А вот в концепции Бисмарка, в его философии этот элемент, мне кажется, отсутствовал. И это сыграло впоследствии негативную роль, в том числе и в истории России. Те люди, которые ценили Бисмарка, как Петр Столыпин, в политическом отношении применительно к Государственной думе вели себя, прямо скажем, довольно глупо. III Дума c ее гучковско-октябристским большинством была абсолютно лояльна Столыпину, а он вел себя по отношению к ней так, как вел бы себя, наверное, и Бисмарк: использовал Думу и октябристов там, где это было нужно, и полностью игнорировал ее в тех случаях, где она была ему не нужна. Уязвимые черты бисмарковского эксперимента, таким образом, аукнулись и в России.
Мне кажется, важно это понять, исследовать и взять всё лучшее из европейского консервативного опыта и при этом критически отбросить всё лишнее, всё привходящее. Важно открыть эту традицию, не замыкаясь на всем известных именах, значимых для либерального англо-саксонского консерватизма, с одной стороны, а с другой – для нынешних консервативных радикалов, некритических поклонников германской «консервативной революции».
Ведь надо понимать, что консервативные революционеры пошли по пути радикализации Бисмарка. Парламент – это говорильня – он вообще не нужен. Так, несколько огрубляя его доводы, считал Карл Шмитт. Значение имеет только тот, кто принимает решение об отмене всех законов.
Почему они так считали, как, кстати, в определенном смысле и те, кто представлял в российской эмиграции явный аналог консервативной революции, – евразийцы? Для них для всех парламент был виноват в поражении страны. Он ударил в спину власти. Он не остался верным власти, не важно – монархическая власть это была или нет. Важно, что это была власть, которая вела войну.
Пардон, но никто из консервативных революционеров не был готов признать правоту Великобритании в этом вопросе, которая просто-напросто пригласила в трудную минуту основных оппозиционеров – лейбористов, фактически тех же социалистов – в военный кабинет. Именно для того, чтобы крупнейшая оппозиционная партия несла свою ответственность за возможные неудачи в войне. «Консервативные революционеры» начали говорить нечто, что уже было опровергнуто самой историей, – что демократия вообще не подходит для войны, для постоянного ведения войны нужно какое-то особое «тотальное государство», некая перманентная военная диктатура. Потому что война вообще нечто более онтологически постоянное и фундаментальное, чем мир. А демократия она типа для вечно штатских дельцов и демагогов. Конечно, для радикалов молодых лет, только что прошедших войну, это была эстетически очень выгодная точка зрения. Только к реальности она имеет мало отношения: нравится нам это или нет, но в 1918 году войну выиграли именно западные демократии.
В России во многом похожая ситуация. Для нас болезненна травма Февральской революции, когда Дума в решающий момент возглавила волнения в Петрограде. Временный комитет Думы был сформирован еще до отречения Государя. А потом, когда монархия пала, вместе с ней мгновенно исчезли со сцены все институты старого режима, включая ту самую Думу, ответственности правительства перед которой так мучительно добивались либералы. Известно, чем всё это кончилось.
Вот почему этот антипарламентаризм консервативной революции понятен и близок и нам. Тем более что у нас уже в недавней памяти есть печальный опыт полу-революционной деятельности Верховного Совета РСФСР, который так активно боролся за суверенитет России, что за год разрушил собственную страну и тем самым вырыл сам себе могилу. Но сегодня мы уже знаем опасности полного презрения к представительству. Когда на уровне местном и муниципальном региональная бюрократия творит, что хочет: роет, строит, перекапывает, как ей заблагорассудится. А мы даже не знаем имен и фамилий тех, кто заседает в городских представительных органах.
Итак, подведем итоги. Мы далеко продвинулись в нашем изучении германского опыта. Мы это сделали с наскока, не как ученые, но как публицисты. Но оказалось, что наше консервативно-демократическое сообщество – разветвленное, большое, сложное, и оно в состоянии не только рассуждать о текущих проблемах, но и видеть их в свете исторической перспективы. Надеюсь, что наша следующая тема – а мы обращаемся теперь к опыту британского консерватизма – будет столь же интересна и для читателя, и для нас самих.
Любовь Ульянова
Можно ли было дополнить бисмарковскую модель сильным обществом, о котором ты говоришь? Была ли бы такая модель бисмарковской?
Борис Межуев
Разумеется, авторитарный компонент при объединении Германии сыграл свою положительную роль. Как бы прусские автократоры договаривались со всеми немецкими князьками? Их либо надо было свергать, как это пытались сделать революционеры-националисты в 1848 году, либо на них силой надавить. Все прекрасно понимали, что парламентская демократия в точном смысле этого слова поначалу была невозможна: без авторитарного элемента прусской государственности никакой бы единой Германии не состоялось. Но вот когда модель единого германского государства уже сложилась и отложилась, тогда нужно было думать об эволюции этой системы, я бы сказал, консервативно-демократической ее эволюции.
Мне кажется, русский, скажем так, славянофильский тип консерватизма, преодолев свое неприятие парламентаризма, а он постепенно его преодолевал, идя своим особым, но по существу верным путем, смог бы найти другие рецепты и дать другие ответы на этот вопрос, даже вне конституционных моделей, даже без какой-то писаной конституции. Опять же здесь и для славянофилов, и для нас сегодня особенно интересен британский опыт – опыт функционирования парламента и опыт парламентарной системы без писаной конституции.
К сожалению, судьба немецкого консерватизма оказалась заложницей двойной компрометации: компрометации бисмарковской модели как чересчур либеральной для консервативных революционеров и ее компрометации как чересчур реакционной и чересчур националистической – для сегодняшней пост-суверенной Германии. В итоге вся Европа, и мы в том числе, остались с очень куцей, крайне бедной идеологической поляной, на которой представлены в основном те или иные вариации либерально-индивидуалистической доктрины, объективно служащие подъему только одной сверхдержавы и адаптации всех остальных государств к либеральной глобальной империи.