Рубрики
Размышления Статьи

Другая Англия: Гилберт Кийт Честертон

Честертон – едва ли не единственный консервативный христианский мыслитель, сумевший оставить заметный след в массовой культуре и массовом сознании

Гилберт Кийт Честертон – одно из ключевых имен мировой литературы и культуры. Несогласие, которое у кого-то может вызвать озвученное утверждение, говорит о существующей до сих пор недооценке этой массивной – во всех смыслах – фигуры. Честертон, между тем, едва ли не единственный консервативный христианский мыслитель, сумевший оставить заметный след еще и в массовой культуре, и массовом сознании. Так, Честертоном был создан, если уместно так выразиться, конкретный целевой массовый проект – «Отец Браун», равноправный и равновеликий собрат других великих сыщиков английского производства – Шерлока Холмса и Эркюля Пуаро. При этом «Отец Браун» не лишен религиозных исканий и философских размышлений его создателя, напротив, эта связь гармонична и проявляется уже в сане главного героя. Это произведение можно назвать символом всей системы взглядов Честертона, которые уместнее всего определить как консервативно-демократические.

Фундаментом же этого демократического консерватизма был католицизм, к которому Честертон пришел во многом под влиянием священника Джона О’Коннора, ставшего, что глубоко символично, прототипом литературного отца Брауна.

Англичане – одна из самых прагматично и утилитарно относящихся к сакральным ценностям наций. Доказательством этого может служить хотя бы английская Реформация, решающую роль в которой сыграли брачные стремления короля Генриха VIII. Безусловно, имели место и более глубокие социальные и богословские предпосылки, берущие начало еще в деятельности Джона Уиклифа. В континентальном немецком ядре общеевропейских реформационных процессов, в свою очередь, собственно богословские и внутрицерковные предпосылки вошли в резонанс с прагматическими целями ряда владетельных особ – перераспределить в свою пользу имущественное благополучие Церкви и закрепить феномен «бедной церкви» на долгосрочной основе. Однако даже по сравнению с этими меркантильными соображениями матримониальные мотивы английского монарха выглядят уникальным по своему прагматизму (если не сказать – цинизму) поводом вмешательства в дела, которые никак не должны находиться в компетенции «кесаря».

При всем при этом англичанам прежних веков была свойственна и другая крайность – религиозная экзальтированность и подчеркнутый, истовый библиоцентризм. Барбара Такман в своем исследовании «Библия и меч» подробно показывает исключительное место, которое «Библия короля Якова» – в первую очередь ее ветхозаветная часть – занимала в английской жизни. Характерный пример: «Когда умирающий Вальтер Скотт попросил Локхарда почитать ему вслух, Локхард спросил, какую книгу, а Скотт ответил: „Есть только одна“».

Итак, мы видим причудливое сочетание прагматического диктата формы с тотальным диктатом содержания. Один из ключей к разрешению данного парадокса, или, по крайней мере, важных и кое-что поясняющих нюансов заключается в следующем: говоря выше об англичанах, мы имеем в виду преимущественно состоятельные и привилегированные слои английского общества, имевшие счастливую материальную и социальную возможность существовать без ущерба для себя со сложным разнонаправленным мозаичным сознанием. Английские же низы и после Реформации очень долгое время сохраняли цельное консервативное мировоззрение, чуждое крайностей чуть задрапированного утилитарного секуляризма и библейского фундаментализма. (Справедливости ради, отметим, что подобное сочетание противоположностей характерно для протестантизма вообще, просто в англосаксонском случае оно имеет наиболее яркий характер). Основывалось это мировоззрение на тайном или неявном исповедании католицизма, крайности уравновешивающего.

Серьезным подспорьем для изучения описанной тенденции стала недавно вышедшая монография В.Н.Ерохина «Становление нации. Религиозно-политическая история Англии XVI – первой половины XVII в. в современной британской исторической науке», суммирующая все значимые наработки английских историков в сфере указанной в названии проблематики. Ерохин упоминает, например, католического епископа середины прошлого века Дэвида Мэтью, для которого «постреформационный английский католицизм был составной частью английской жизни, и он доходил до такой степени пристрастности, что считал основой английской культуры, „английскости“, не протестантизм, а католицизм». Другие авторы, не имеющие столь явной конфессиональной ангажированности, более осторожны в оценках, но так или иначе признают важную роль католицизма в английской послереформационной жизни. Более того, они с известной сдержанностью, но все же признают, что наиболее заметным католическое влияние оставалось в регионах со скромным уровнем социально-экономического развития. В «Становлении нации» приводится еще один факт: костяком пуританской миграции в Северную Америку были люди, недовольные подобным двоеверием, считавшие, что даже англиканство – это плохо перелицованная версия католицизма, но не имевшие возможностей, прежде всего материальных, создать на родной земле социальную нишу для жизни, согласно убеждениям. Тем, самым, вырисовывается схема из трех субъектов, конформистского и утилитарного англиканского центра и двух флангов, пуританского и католического.

Этот раскол накладывался на другой глубокий этносоциальный раскол между верхами и низами, вызванный норманнским вторжением и окончательно ко времени Реформации еще не преодоленный, а если брать глубинные пласты – в чем-то сохранившийся и до времен Честертона. Уместно вспомнить справедливое замечание Чаадаева: «Не английский народ дал себе свою конституцию, ее урвали норманнские бароны у своих норманнских королей».

Сюда примешивались и другие примеры внешнего влияния на судьбы Англии: «Славная революция» 1688 года, появление на престоле Ганноверской династии, монархи из которой и через сто лет говорили по-английски лучше, чем Ричард Львиное Сердце (тот не говорил вовсе), но с немецким акцентом, наконец, приобретение Туманным Альбионом черт космополитического торгово-финансового центра, чуждого интересам английского народа. Определенная корреляция этих расколов подтверждалась, например, последовавшим за «Славной революцией» ужесточением гонений на католиков.

Честертон глубоко и болезненно переживал внутреннюю дисгармонию английской истории и современности. Яркое литературное свидетельство этих терзаний – стихотворение «Молчаливый народ» (в оригинале – The Secret People, «Потаенный народ»), написанное в 1908 году, еще до формального перехода его автора в католицизм. В бичевании многоуровневой и многоликой раздробленности своей страны он доходит до пораженческих ноток при описании войн с Наполеоном:

В кипящем котле Трафальгара,
на Альбуэрских полях
Мы кровь свою проливали
за право остаться в цепях!
Мы падали, и стреляли,
и видели перед собой
Французов, которые знали,
за что они шли на бой;
И тот, кто был раньше непобедим,
пред нами не смог устоять,
И наша свобода рухнула с ним.
И мы смолчали опять.

«Молчаливый народ» можно считать в некотором роде манифестом о причинах принятия Честертоном католического вероисповедания. Предельно упрощая, речь идет о дихотомии «протестантские/забавляющиеся с вопросами веры, как им вздумается, верхи, иноземные по крови или духу – крепкие и цельные в традициях и вере, явно или латентно католические, автохтонные низы». В английском оригинале стихотворения присутствуют и выпады против евреев, но это не столько расовый антисемитизм, сколько протест против «еврейства» как духовного явления, характерный и для многих русских мыслителей, включая Ф.М. Достоевского.

Честертон был одним из наиболее рьяных поборников дистрибутивизма, наряду с другим видным англо-католическим писателем, Хилэром Беллоком. Сам дистрибутивизм – идеология, базировавшаяся на социальном учении католической церкви, основы которого, в свою очередь, были озвучены папой Львом XIII в энциклике Rerum Novarum – представлял собой сочетание социальной справедливости, консерватизма и демократии.

Подлинным же честертоновским кредо может служить следующая цитата из его «Вечного человека»: «Много вероятней, что первобытное общество было близко к истинной демократии. Даже сейчас относительно простые сельские общины очень демократичны. Демократия всегда прорывается сквозь хитросплетения цивилизации. Можно сказать, если хотите, что демократия – враг цивилизации; но помните, что многие выберут демократию хотя бы потому, что не любят хитросплетений. Как бы то ни было, крестьяне, возделывающие собственную землю и выбирающие власть прямо под деревом, ближе всех к настоящему самоуправлению. Вполне вероятно, что такая простая мысль пришла в голову и самым простым, первым людям. Даже если люди для нас – не люди, непонятно, почему бы им начинать с деспотии. Даже если вы – поборник эволюции и самый завзятый материалист, у вас нет причин считать, что первые люди не знали товарищества, известного мышам и воронам. Конечно, у них были вожаки, как у всякого стада; но это не значит, что у них была та бессмысленная, раболепная угодливость, какую приписывают подданным Старика. Наверное, там был кто-то, соответствующий, как сказал Теннисон, многолетней вороне, ведущей домой свою голосистую стаю. Однако если бы почтенная птица увлеклась подражанием султану, то стая не дала бы ей прожить слишком много лет. Чтобы стать вожаком даже у животных и птиц, мало одной силы; нужно еще что-то, будь то привычность, которую люди зовут традицией, или опыт, который люди зовут мудростью. Не знаю, летят ли вороны за самой старой, но уверен, что они не летят за самой наглой». В свете этих слов небеспочвенным, несмотря на ироничный скепсис, выглядит отзыв Герберта Уэллса о Честертоне и Беллоке как о «язычниках в том смысле, что их сердца отданы крестьянам, а не горожанам, христианами в духе приходского священника».

Приведем еще одно высказывание Честертона, которое, как справедливо заметил Славой Жижек, является протестом консервативного мыслителя против антидемократического потенциала принципа свободомыслия: «Свободомыслие — лучшее средство против свободы. Освободите разум раба в самом современном стиле, и он останется рабом. Научите его сомневаться в том, хочет ли он свободы, — и он ее не захочет».

Ко всему прочему добавим, что Честертон, поддерживая участие Англии в Первой мировой войне и считая справедливой борьбу против германского милитаризма, ранее резко осуждал англо-бурскую войну, выражал сочувствие бурам, да и в целом был последовательным оппонентом британского империализма. Так, он писал: «Свой политический идеализм мы связывали с Англией, а не с империей. И „наши“, и чужие нас за это ругали или просто не могли понять. Нам казалось очевидным, что патриотизм и империализм противоположны друг другу. Почти никому из добрых патриотов и простодушных империалистов это очевидным не казалось… На мой взгляд, патриот Англии должен первым делом сочувствовать пламенному патриотизму Ирландии».

Сочетание всех этих позиций и взглядов может дать иному наблюдателю повод говорить о национальном нигилизме и едва ли не самоненависти их носителя, особенно если персону носителя предварительно не озвучивать. Но как раз имя великого писателя и мыслителя служит определенным барьером на пути поспешных и недостаточно глубоких выводов. А недавний успех Brexit’а, салютующий идеям Честертона и самого его наверняка бы порадовавший, лишь подтверждает историческую правоту пламенного демократа, католика, консерватора и патриота.

Автор: Станислав Смагин

Журналист, публицист, критик, политолог, исследователь российско-германских отношений, главный редактор ИА "Новороссия"