«РI»: Известна фраза Джона Локка, вошедшая в текст Декларации независимости США, о праве народов на восстание против тирании. И в связи с этим утверждением возникает целый ряд вопросов, может ли право народов на восстание рассматриваться как полноценная юридическая норма? И не должно ли быть также сформулировано право государства и элиты на контрреволюцию, в том числе на силовое подавление восстания? Каким образом должно использоваться это право, и существуют ли какие-либо ограничения на его использование? Как вопрос о праве на сопротивление революции ставился в русской идеалистической философии, которая после 1917 года объективно встала на контр-революционную точку зрения? Все эти вопросы мы решили обсудить с одним из крупнейших историков русской философии, заместителем декана философского факультета МГУ им. М.В. Ломоносова, членом редакционного совета сайта «Русская idea» Алексеем Козыревым. Алексей Павлович прислал свои ответы в письменной форме, и мы решили представить его ответы в виде цельного текста.
* * *
Решение проблемы революции, с философской точки зрения, зависит от понимания того, чем фундировано политическое. Вспомним соловьевскую речь по поводу первомартовцев. 28 марта 1881 года Владимир Соловьев выступил с лекцией «О ходе русского просвещения», в которой призвал Государя помиловать цареубийц во имя христианской правды. Соловьев говорил: поскольку наш царь – христианский царь, он не имеет права на зло отвечать злом, на убийство отвечать убийством. Поэтому он должен помиловать преступников. А если он этого не сделает, то, говорил Соловьев, народ «отложится» от Государя, не пойдет за ним.
Я не знаю, что имел в виду Соловьев под словом «отложится». Право народа на восстание? На бунт? На смену династии и переизбрание государя? Так или иначе причина этого «отложения» в том, что есть нечто высшее, чем политическое право Государя на возмездие, на наказание.
Институт права и институт государства тесно связаны между собой. Однако есть еще некое высшее право, неписаное право, христианское право, христианский закон, во имя которого народ может «отложиться» от власти и, по сути, пойти на революцию.
Мы обычно воспринимаем революцию как процесс секулярный, приводящий к некому смесительному упрошению, как говорил Константин Леонтьев, к реализации примитивных форм человеческой свободы. Но у Соловьева речь идет о другой революции, о революции как о восстановлении некого высшего права и высшей правды. Этот топос существовал и в начале ХХ века. Вспомним Христианское братство борьбы – группу, созданную в Тифлисе и затем переехавшую в Москву. С этим братством связаны имена Эрна, Свенцицкого, идут споры о причастности к ним Флоренского. Они выступали – ни много, ни мало – за революционный террор с целью осуществления христианских ценностей, издавали листовки с характерным названием «Встань спящий!» В своих листовках они писали, что подлинными святыми являются Софья Перовская и Андрей Желябов – ведь их призывы к революционному террору были своего рода осуществлением высшей христианской справедливости, потому что они отстаивали ценности христианской свободы.
Иначе говоря, у народа есть право на восстание, но оно существует в каком-то другом измерении, измерении не политическом, а в том, что фундирует, может быть, и саму политику. Если же такое право зафиксировано в писаном законе самого государства, то, по сути, это противоречит тем политическим основам, на которых это государство базируется. Государство, легализующее право на вооруженное восстание, напоминает человека, рубящего сук, на котором он сидит.
Любопытно, что уже в наши дни, когда в 2000 году принимались «Основы социальной концепции Русской православной церкви» и встал вопрос об отношении церкви к государству, то в этом документе было зафиксировано: церковь может пойти против государства в том случае, если государство очевидно и сознательно противоречит христианским ценностям, подрывает их. И эта скромная фраза стала предметом общественной дискуссии, она оценивалась как некий имманентно заложенный в концепции бунт против государства.
Церковь как организация не политическая, считающая себя олицетворением ценностей, которые больше, чем ценности политические, может включить в свою программу идею бунта против государства, если государство становится безбожным, несправедливым, нечеловеческим. Но само государство не может включить в свои законы право на вооруженный бунт против самого себя, на вооруженное сопротивление.
Государство должно предоставлять своим гражданам возможности для свободного протеста, у граждан должны быть широкие возможности высказывать свое мнение, в том числе и в форме гражданского неповиновения. Как экономического (борьба за улучшение условий труда через общественные организации, профсоюзы), так и политического (свобода демонстраций, свобода манифестаций, свобода забастовок).
А если возникает вооруженное сопротивление, значит, народ кто-то вооружает.
Возьмем события на Украине. Очевидно, что негодование людей по поводу коррупционной политики Януковича было умело использовано технологами цветных революций. И когда разбушевавшиеся люди начинают использовать оружие поражения, в данном случае так называемые коктейли Молотова, тогда власть имеет полное право пресекать такого рода выступления.
Можно ли сказать, что расстрел Ельциным Белого дома в 1993 году был за пределами допустимого? Да, конечно. Это было преступление против своего народа, которое не прибавило легитимности власти президента России.
Применение силы возможно тогда, когда с другой стороны применяется вооруженная сила, которая способна не в меньшей степени нанести ущерб гражданам. Ничего подобного в Москве в 1993 году не было. Попытку штурма Останкино нельзя рассматривать как серьезный военный инцидент, которому было нужно противопоставить танки.
В ситуации Майдана мы имели явное насилие, использование огнестрельного оружия, были и человеческие жертвы, причем еще до попыток его разгона.
Проблема здесь не в том, что Янукович превысил свое право на насилие, а в том, что он его недостаточно использовал. На мой взгляд, организованный терроризм Майдана должен был быть жестко подавлен, с точки зрения законности и полного соответствия с Конституцией и нормами права, существующими на Украине. Это позволило бы избежать тех жертв и человеческих трагедий, которые были порождены этим переворотом.
Именно переворотом, а не революцией. Революция приводит к смене формы правления, к смене социального строя. Это некое более масштабное событие в истории нации, чем элементарная смена олигархических группировок. На Украине не произошло даже смены элит. Народ здесь просто использовали путем масштабного зомбирования и использования психотропных средств.
При всем моем сдержанном отношении к революции, я бы не стал использовать применительно к данном случаю это слово, оно слишком весомо для того, что произошло на Украине.
У законной власти есть право на применение силы, но эта сила должна иметь сдерживающий характер. Если же эта сила начинает носить характер наступательный или запугивающий, то, по всей видимости, это превышение допустимых границ права власти на применение силы.
* * *
Кажется, Рейнхарт Козеллек сформулировал, но, впрочем, это и так понятно, что историю пишут победители. 1993 год не осознается пока позорной страницей нашей истории потому, что нынешняя власть в каком-то смысле декларирует свое преемство от той власти. И справедливая историческая оценка тем событиям пока что не дана.
Что касается необходимости жестких мер по отношению к поджигателям гражданской войны, то это, конечно, так.
1917 год начинается в 1878 году, когда суд присяжных под воздействием блестящей речи адвоката Петра Александрова вынес оправдательный вердикт Вере Засулич. Девушку, реально стрелявшую в человека, признали невиновной. Это дало карт-бланш революционному насилию. И мы знаем, что конец царствования Александра II ознаменован регулярными политическими убийствами. Только Александру III удалось переломить эту ситуацию, за счет контрреформ и «закручивания гаек».
Умелое, своевременное, точечное применение насилия по отношению к тем, кто использует вооруженные методы борьбы, ставящие под угрозу жизни людей, необходимо.
Представить историю без насилия, без боли, без трагизма могут только люди, которые исповедуют либеральную идею конца истории, где все распускается в социалистическом ли, в капиталистическом ли благоденствии и благополучии. В «розовый кисель», как сказал бы Леонтьев.
Но история, к сожалению, не такова. Она не закончилась и не закончится в ближайшее время.
Человек, который берет на себя ответственность за такое превентивное точечное насилие, должен понимать, что это насилие носит компенсаторный характер, бьет по тем, кто несет угрозу, причем не только власти, но и общему благу. Еще Аристотель говорил, что в основе политического лежит общее благо. К такому общему благу относится благополучие, мир в обществе, стабильность, достойное существование. Те, кто представляет для этого угрозу и очевидно реализует ее, должны быть остановлены и, возможно, в жесткой форме.
* * *
Действительно, Бердяев в определенный момент пел гимны революции. Был и Мережковский, писавший в 1907 – 1909 годах, что революция – это вечное «да» Христу, а контрреволюция – это вечное «да» Антихристу. Но в то же время он видел образ «грядущего хама», обнаглевшего плебса, этакого будущего Шарикова.
Можно вспомнить также и Герцена. В 1848 году он, упоенный революцией, в Париже рвался на баррикады. А потом написал «С того берега», где признал, что цель революции – стремление социальных низов к тому же пошлому мещанскому счастью. Герцен разочаровался в революции, потому что это был эстет, воспитанный в аристократической среде. И от гнилого запаха революции его стало тошнить, так же как стало тошнить Сергея Булгакова, который вышел на революционную маевку в Киеве, шел вместе с толпой с красным бантом, почувствовал гадость и омерзение, пришел домой, сорвал бант и бросил его в ватер-клозет.
Кстати, у Бердяева есть работа, которую можно считать консервативной, хотя сам Бердяев, конечно, не был консервативным философом, – «Философия неравенства». Он написал эту работу в 1918 году в революционной Москве. В этом тексте автор разговаривает с большевиками, обращаясь к ним на «вы»: «вы не знаете», «вы не чувствуете», «вы не видите». Чего не видят, по Бердяеву, революционеры? Что общество только тогда жизнеспособно, когда она дифференцировано, когда оно сложно, когда существует неравенство, когда есть страты. Питирим Сорокин был вдохновлен этой бердяевской работой, когда в конце 1920-х годов создавал свои социологические труды. У Бердяева здесь присутствует понимание того, что государство в самом себе должно нести некую сдерживающую консервативную функцию. Может быть, это нельзя назвать правом на контрреволюцию, но это можно назвать правом на сопротивление революции, на недопущение революции, на борьбу с революцией, подобно тому как борется человеческий организм с раковой опухолью.
Превентивное недопущение революции может при этом подразумевать и меры либерального характера. Не обязательно «закручивать гайки». Скорее, важно прислушаться к народу, увидеть, от чего он страдает, и пойти навстречу его стремлениям. Все-таки большинство людей по своему сознанию консервативно. «Не было бы хуже»… «Уж мы как-нибудь потерпим»… «Уж там наверху что-нибудь решат». Обычно революционна весьма незначительная часть населения. И успех революции зависит от того, насколько этот слой людей манипулируем той силой, которая заинтересована в революции. А эта сила опять-таки носит политический характер.
В нормальном состоянии большинство народа является сторонником своего государства, своей страны, своей власти.
Славянофил Константин Аксаков говорил в своей записке Александру II, поданной при его восшествии на престол: русский народ носит негосударственный характер. Он не хочет властвовать, он власть воспринимает как грех, и этого греха он сторонится. Поэтому он бремя власти, обузу власти передает монарху. Но ждет от монарха ответного движения. Монарх должен дать народу свободу.
Поэтому основной механизм контрреволюции, способ противостояния революции – это не насилие, а умение воспринимать боль народа и идти ему на встречу. Я бы назвал это своего рода «здоровым консерватизмом».
Революции были и будут в истории. Но есть совесть нации, и она здорова тогда, когда она говорит «нет» революции, говорит «нет» бумерангу, говорит «нет» разжигателям революции.
Уместно вспомнить стихи Вячеслава Иванова 1918 года о том, что разжигавшаяся интеллектуалами революция ударит бумерангом по ним самим.
Да, сей пожар мы поджигали,
И совесть правду говорит,
Хотя предчувствия не лгали,
Что сердце наше в нем сгорит.
* * *
Интеллигенция – это сугубо русское понятие, оно даже вошло в иностранные языки, так же как слова «водка» и «перестройка». Это совершенно иное понятие, чем интеллектуалы, хотя, может быть, в определенное время эти понятия сближаются.
Особенностью русской интеллигенции является то, что она разночинная. Это люди, которые пришли в университеты в результате сословных реформ, когда доступ к высшему образованию получили не только представители дворянского сословия, но и мещане, крестьяне, поповичи. Это способствовало социальной мобильности, люди добивались повышения социального статуса с помощью интеллектуального труда. Но русское казенное бюрократическое государство относилось к этим людям по-особенному – как к плебеям, стремилось поставить их в стесненное, обиженное положение. Так возникла проблема «маленького человека» в русской литературе, отражавшая дефицит человеческого достоинства, отсутствие четкой грани межу рабом и свободным, где и свободный может стать рабом по отношению к вышестоящему чиновнику. Есть такая песня Даргомыжского «Червяк» на основе стихотворения, переведенного с французского Курочкиным, где тайный советник занимается любовью с женой своего подчиненного, а подчиненный говорит:
Какое счастье! Честь какая!
Ведь я червяк в сравненьи с ним!
В сравненье с ним,
С лицом таким –
С его сиятельством самим!
Это психология раба, даже не униженного и оскорбленного, а, используя не совсем нормативный язык, опущенного человека. Об отсутствии грани между рабством и свободой замечательно писал Чаадаев в одной из своих поздних статей, якобы опубликованных в газете «L’Univers». Он писал, что у нас нет грани между помещиком и крепостным, помещик может с крепостным и водку пить, и в шахматы играть, и побрататься. Но в нужный момент он скажет – «Ванька, иди пол мыть!» Таким отношением было пронизано все русское общество.
Эта проблема, отмеченная русскими писателями, – проблема дефицита человеческого достоинства, дефицита развитой личности, – рельефно проявилась в особенностях русской интеллигенции. Она, в каком-то смысле через меру, пытаясь заявить права отдельной человеческой личности, стала своеобразным негативом самодержавия.
Об этом замечательно сказал Волошин в поэме «Россия»:
От их корней пошел интеллигент…
Оттиснутым, как точный негатив
По профилю самодержавья: шишка,
Где у того кулак, где штык — дыра,
На месте утвержденья — отрицанье,
Идеи, чувства — всё наоборот,
Всё «под углом гражданского протеста».
Интеллигенция – это такой «господин наоборот», который убежден, что человек произошел от обезьяны, поэтому надо положить душу за други своя, как писал Владимир Соловьев. И возникает целое сословие, слой людей, которые устроены по принципу негатива; т.е. если им скажут, что «а» – это «а», они обязательно скажут, что «а» это «б».
Другая особенность интеллигенции была отмечена еще Платоном в его «Государстве». Образ интеллигента таков: алтарь его души пуст, поэтому он может в какой-то момент делать что-то очень хорошее и доброе, но на следующий день предаться самым худшим порокам. Как писал М.О. Гершензон – в один день он будет бранить товарища за выпитую бутылку шампанского, ведь это мешает делу борьбы за освобождение народа, в другой день он может сам напиться как свинья и валяться пьяный.
Это стремление интеллигенции примкнуть к какому-то берегу делает из интеллигенции лучшего творца кумиров. Интеллигенту нужно сотворить себе кумира, найти бога, пред которым он может преклонить колени. Но преклонить колени перед живым Богом христианства для интеллигента не солидно, поэтому этим богом становится Маркс или Гегель, Делез, Деррида или Поппер. Не важно кто, но обязательно должен быть кумир, который расскажет нам, как нужно жить. Мы обязательно должны жить по Попперу или жить по Делезу.
Следовать заветам если не Ленина, так Соловьева.
Стремление русской интеллигенции делать все от противного приводит к тому, что интеллигент во всем обязательно ищет некую подоплеку. Если нам говорят по телевизору что Порошенко – плохой, значит он – хороший. Все воспринимается с точностью до наоборот.
Мыслить своим умом, проверять сказанное с помощью критического мышления – это нормальное качество интеллектуала. Но для этого нужно быть скептиком, уметь совершать процедуру эпохе, т.е. отложенного суждения, не спешить выносить окончательный вердикт, сравнивать разные точки зрения, взвешивать их на весах.
Интеллигент и скептик – это противоположные понятия. Интеллигент – не скептик, а догматик, человек верующий, причем фанатично верующий. То, во что он верит – это некий Х, его всегда можно подставить.
И русской интеллигенции, если чего-то и не хватало, то это именно скептицизма. Свой догматизм она выдавала за истинную свободу мнений, за способность говорить правду перед лицом сильных мира сего или властей предержащих. Поэтому очень часто она попадала в ситуации одержимости (кстати, именно так, «Одержимые», звучит перевод на французский романа Достоевского «Бесы»).
Революция – это одна из таких идей. В революцию можно верить. Никто точно не знает, что это такое, и как она должна выглядеть, но, как справедливо говорил Константин Леонтьев в своей работе «Национальная политика как орудие всемирной революции», революция – это богиня, ей можно служить. Правда, для Леонтьева революция – это такой эгалитарный всесмесительный прогресс, он понимал слово «революция» совсем не так, как понимаем его мы в рамках гегелевской парадигмы – как радикальный разрыв, бунт, всплеск. Для Леонтьева революция – это, скорее, засасывающая трясина, где все сводится к одному знаменателю. Процесс обратный эволюции, регресс, нисходящее развитие. Скажем, он бы совершенно спокойно глобализацию назвал революцией.
Интеллигенция никуда не исчезла, интеллигенция – это наше все, с интеллигенцией мы не простимся. Среди интеллектуалов есть люди, которые стесняются относить себя к интеллигенции, более того, специально подчеркивают – «Я не интеллигент, избави Бог быть интеллигентом». Есть наоборот те, кто верны заветам – как русская интеллигенция в эмиграции. Когда Набоков в романе «Дар» изобразил, как Годунов-Чердынцев написал саркастическую, скептическую повесть о Чернышевском, где Чернышевский представлен в виде маньяка, у которого вместо крови текут чернила – как возмутилась интеллигенция! Как стали ругаться эмигрантские журналы, что Набоков посмел поднять руку на икону. Иначе говоря, даже в русской эмиграции, когда люди уже пережили революцию и потеряли родину, кумиры интеллигенции оставались «священным коровами», к которым нельзя было прикоснуться.
Поэтому чтобы ни происходило, и каковы бы ни были реальные факты, всегда найдется Гегель, который скажет, что тем хуже для фактов.