Этот текст был написан по просьбе внука Николая Всеволодовича Петра Тихоновича для публикации на специальном сайте, посвященном памяти покойного выдающегося филолога и литературоведа, который ушел из жизни в июле 2021 года. Думаю, на этом ресурсе, где уже размещено много очень ценных материалов, данный текст найдет свое место. Но с любезного разрешения создателей ресурса я предварительно выкладываю его на «Русской истине», тем самым отчасти выполняя долг перед одним из членов нашего виртуального общественного совета, в котором Николай Всеволодович состоял с первого дня его существования.
***
Имя Николая Всеволодовича Котрелева стало знаменитым в нашей студенческой среде, по-моему, летом 1989 года, когда в серии «Из истории отечественной философской мысли» вышел «коричневый» двухтомник Владимира Соловьева, составленный Николаем Всеволодовичем вместе с Евгением Борисовичем Рашковским.
Тогда еще не было в кругу историков русской философии правильного понимания того, как надо издавать мыслителей прошлого, наконец полноценно возвращенных в отечественную культуру и национально признанных. Казалось, что надо радоваться просто самому факту издания, не оценивая качество подготовки текста и справочный аппарат. В самом начале 1989 года я радостно вдыхал типографский запах так наз. «зеленого двухтомника», который был подготовлен вроде бы в еще более ранние советские годы в серии «Философское наследие», но запрещен к выходу по доносу одного из советских философских бонз.
Однако «коричневый» двухтомник Котрелева-Рашковского мгновенно задал всем возможным публикаторам новую планку, – и эта планка была оценена довольно быстро. «Зеленый» двухтомник мгновенно стал синонимом публикаторской небрежности, «коричневый» – высокого профессионализма. Причем, знающие люди говорили, что главной причиной или, точнее, фактором такого «цветового» контраста является загадочный человек по фамилии Котрелев.
До конца 1990 года до меня доносились лишь какие-то разрозненные слухи об этом человеке. Тамара Андреевна Кузьмина, вдова философа-этика Олега Григорьевича Дробницкого и сама известный историк западной философии, которая имела отношение к истокам того, что стало потом называться Академическим изданием Собрания сочинений Вл. Соловьева, изумляясь, говорила о таинственном ученом из Института мировой литературы, который знает о Вл. Соловьеве более, чем кто-либо в Москве и за ее пределами. Руководитель нашего студенческого кружка «Летописец» Дмитрий Барам, попав на заседание рабочей группы издания, где, разумеется, присутствовал и Николай Всеволодович, с ужасом потом признавался: оказывается, настоящего Владимира Соловьева мы еще и не знаем, так много всего не издано и не собрано. Находясь под явным шоком от «коричневого» двухтомника с целым рядом текстов, не учтенных предыдущими исследователями и публикаторами, так стали говорить многие: «о взглядах Вл. Соловьева еще рано делать выводы, поскольку он в полном объеме не собран, а собрать его может только один человек», и мы все уже знали его имя.
На весь наш неофитский религиозно-философский интерес к Вл. Соловьеву легла большая филологическая тень, и исходила она от славы одного человека. Познакомиться с ним нам посчастливилось лишь в феврале 1991 года. Примерно за полгода до этого (кажется, дело было осенью) ко мне подошел мой университетский приятель и одногруппник Алексей Козырев и почти торжественно объявил, что вчера с ним произошла удивительная история: в РГАЛИ он встретил самого Николая Всеволодовича Котрелева, и тот довольно резко спросил его, зачем ему, студенту четвертого курса, нужны письма Константина Леонтьева. Алексей тогда готовил свою первую публикацию – писем Леонтьева Дмитрию Цертелеву (она потом вышла в журнале «Начала») и уже приступал к работе над переводом «Софии». В начале 1991 года Алексей объявил нам, что договорился с деканатом нашего факультета, и Николай Всеволодович прочтет нам спецкурс. Спецкурс будет посвящен тому, как надо работать с источниками.
И вот помню этот довольно морозный февраль 1991-го и первое появление Николая Всеволодовича на 11-м этаже нашего 1-го гуманитарного корпуса. Помню, как меня поразила в Николае Всеволодовиче его медленная плавная речь и какое-то удивительное спокойствие. Он казался человеком, будто самостоятельно вырвавшим себя из того суетливого времени. Как потом я уже мог убедиться, он так и строил свою жизнь, говорил, делал, писал, как будто у него в запасе вечность, как будто среди дней недели осталась одна Божественная суббота, когда можно не спешить, не суетиться, а заниматься любимым делом, не ускоряя темп своего письма или речи. Сергей Аверинцев в одной из статей упрекал Андрея Белого за торопливость поэтического стиля: «О, осиянная Осанна / Матфея, Марка, Иоанна…». А куда ж поэт дел Луку? Как писал Аверинцев, Вячеслав Иванов так бы никогда не поступил, не убрал бы одно священное имя, чтобы сохранить темп речи.
Вероятно, не случайно Вячеслав Иванов был любимым поэтом и Николая Всеволодовича. Поэт медлительной поэтической речи. Как бы хотелось мне когда-либо приобщиться к такой высокой медлительности, которая свойственна всякой великой культуре! Помню, эта была первая мысль, которая пришла мне в голову после нашего первого занятия с Николаем Всеволодовичем. Как бы хотелось приобщиться к этой «вечной субботе» неторопливого культурного творчества.
На этом замечательном спецкурсе мы разбирали различные тексты, обсуждая, в какой мере допустима та или иная публикация. Тема борьбы с исследовательской спешкой была едва ли не центральной. Помню, Николай Всеволодович упрекал публикаторов известной тюремной записки отца Павла Флоренского с проектом будущего государственного устройства, доказывая, что нельзя однозначно приписывать автору текст, написанный в подневольных условиях. Также он выражал сомнение в том, что можно при обсуждении поведения Бориса Пастернака в тридцатые годы не обращать внимания на тот факт, что он все-таки подписал одно из писем с осуждением «врагов народа» во время известных московских процессов. В центре же спецкурса стояла тема восприятия текста, который, как считал Николай Всеволодович, всегда нужно рассматривать в контексте биографических обстоятельств его появления, которые можно выяснить, лишь зная о его разных редакциях и фиксируя реакцию на него его современников.
Спецкурс продолжался два семестра, то есть он шел практически весь 1991 год. Одно из последних занятий пришлось как раз на известие о Беловежских соглашениях. В тот момент Николай Всеволодович был настроен уже, наверное, не либерально, но еще вполне антикоммунистически. Я же был намного «розовее», но при этом и консервативнее, в том смысле, что я был абсолютно равнодушен к Константину Леонтьеву, увлечение которым тогда, помимо многого другого, идейно сблизило Алексея Павловича и Николая Всеволодовича, но при этом я был всей душой за сохранение союзного государства и, разумеется, резко против Беловежья. Николай Всеволодович, кажется, испытывал какие-то надежды относительно будущего постсоветского строя; во всяком случае, он не воспринимал тогда события так катастрофически, как я. На очередной семинар Николай Всеволодович принес всем известную сейчас статью Ивана Ильина «Кому выгодно расчленение России», содержание которой он в тот момент воспринимал с некоторым сомнением. На чем основывалось это сомнение, я уже не помню.
Но с того же самого конца 1991 года я включился в работу по созданию соловьевского Собрания сочинений, и общение с Николаем Всеволодовичем стало более регулярным. Надо сказать, с этого момента я также стал испытывать определенное равнодушие ко всем философским обобщениям по поводу русской философии, не опирающимся на исследование источников. Это, видимо, было главным уроком Котрелева: мы не знаем автора, не понимаем сути его публичного высказывания, поскольку мы имеем перед собой лишь видимую часть его текстов, но эта видимая часть айсберга скрывает подводную, и подводная важнее видимой. Потом многие будут резко спорить с таким филологическим подходом к русской философии, но на сегодня в ее историографии он стопроцентно одержал верх: спекулятивные выводы без знания источников ценятся невысоко.
Между тем, наша академическая жизнь столкнулась с жизнью обыденной и реальной, и эта реальность давала о себе знать самым непривлекательным образом. В 1992 году мне шел двадцать один год, но я был уже обременен семьей, не имея при этом ни малейшего представления, как нужно зарабатывать на жизнь в посткоммунистической России. Выходом для меня тогда стала политология, точнее редакторство в политологическом журнале, а потом и просто политическая публицистика.
Николай Всеволодович, в отличие от других моих университетских наставников, относился к моему политологическому и особенно журналистскому отступничеству без осуждения. Более того, когда уже спустя много лет я оказался в «Известиях», а потом и стал делать сайт консервативной мысли, он регулярно читал и одобрял мои газетные статьи и даже порывался сам что-то написать в газету. А на нашем сайте он даже выступил один раз с заметкой о фильме «Бесы» и разрешил мне опубликовать в одном из выходящих под эгидой РИ тематических сборников “Самопознание” свой ранний труд о Марко Поло. Однако я все эти годы с разной степенью интенсивности все же продолжал работать в группе, готовившей Собрании сочинений Вл. Соловьева, хотя иной раз было сложно это совмещать с дополнительной работой. Но вот этот «тайный», подводный Вл. Соловьев, о котором что-то знал только Котрелев и участники его группы, продолжал меня тянуть к себе.
Николай Всеволодович в предисловии к своему изданию эстетических работ Вл. Соловьева первым обратил внимание на странную информацию, попавшую в некрологи мыслителя, а именно на список его работ, которые сразу после смерти Вл. Соловьева были найдены в его бумагах и переданы на рассмотрение его другу, князю Сергею Николаевичу Трубецкому. Эти работы имели конкретные названия – «Логические ступени истины», «Гносеология и теоретическая философия», «Русская поэзия XIX века», ну и, наконец, «Эстетика». В «Эстетике», как предполагалось, Вл. Соловьев должен был поведать миру свой план преодоления смерти и воскрешения мертвых. В общем, что-то там было очень тайное, возможно, даже безумное, и не случайно, о том, что стало с этими произведениями, наука умалчивает. Сергей Трубецкой намекнул в одном из мемуарных текстов, что после Вл. Соловьева остались какие-то неоконченные труды, но подробно об этом не высказался. Ходили слухи, что какие-то бумаги от Вл. Соловьева были то ли уничтожены родственниками, то ли кому-то переданы и пропали. Во всяком случае, вопрос, куда девался архив Вл. Соловьева, чрезвычайно интересовал и Николая Всеволодовича, но ответа на него он не знал. Сохранились в московских архивах лишь отдельные бумаги, оставшиеся у родственников и друзей. Так или иначе, осталась загадка «позднего» Вл. Соловьева, неудобного для семьи и самых близких соратников. Помню, я тогда бросился изучать все некрологи Вл. Соловьева по всем газетам, чтобы восстановить обстоятельства кончины мыслителя и выяснить, что все-таки стоит за информацией о найденных рукописях. И можно ли сделать вывод, что эти рукописи существовали, но, тем не менее, пропали.
Отмечу, что Николай Всеволодович мои первые публикации на эту тему не одобрил, назвав их слишком «детективными». Как я уже подчеркивал, он осуждал исследовательскую спешку и погоню за сенсациями. Но как-то постепенно мой, возможно, не слишком здоровый интерес к позднему Соловьеву стал вызывать у него понимание. Так, он поддержал мое стремление проработать круг знакомств Вл. Соловьева, который включал в себя самых странных личностей. Увы, окончательное признание от учителя пришло, видимо, в самый последний год его жизни – когда он, оценив мои последние тексты, созданные в рамках подготовки академического издания «Оправдания добра», поручил завершить его цикл статей о сотрудничестве Вл. Соловьева с газетой «Новости», чем я в настоящий момент и занимаюсь, двигаясь, к сожалению, не самыми быстрыми темпами.
В последние восемь лет я гораздо чаще стал бывать дома у Николая Всеволодовича. Мне всегда Котрелевы с их четырьмя детьми и огромным числом внуков, с их гостеприимством и хлебосольством, казались образцом православного семейства. И, наверное, для меня лично что-то было мистически значимое в этом доме на Арбате, где останавливался Александр Блок в свой последний приезд в Москву и где проходили основные события детских повестей Анатолия Рыбакова. В последние годы жизни Николая Всеволодовича мы часто заходили в гости в этот дом вместе с Григорием Борисовичем Кремневым, обсуждая в том числе и публикации Вл. Соловьева и текущие события.
В 2016 году мы с Николем Всеволодовичем выступали на Бердяевских чтениях в Париже, в которых помимо наших соотечественников принимали участие также католические консерваторы и роялисты и даже какие-то представители дома Бурбонов. Все это, впрочем, происходило в доме Адольфа Тьера, к большому неудовольствию Бурбонов, которые не могли простить историку любовь к Бонапарту и премьерство в Третьей республике. Николай Всеволодович, помню, говорил о том, что для Владимира Соловьева все-таки главным критерием общественной правды была приверженность христианству и это он доказал «Тремя разговорами». Котрелев вообще считал, что Вл. Соловьев к концу жизни неуклонно правел, но, скорее, не в русском, а в европейском смысле этого слова. Проще говоря, он становился все более непримирим к той самой Третьей республике, в которой неуклонно побеждали силы секуляризации. Еще недавно эти силы казались Вл. Соловьеву союзниками в борьбе против остатков «средневекового миросозерцания», но в конце жизни философ уже увидел в них предтеч грядущего вскоре Антихриста. Возможно, здесь Николай Всеволодович говорил уже не только о своем герое, но и о себе, о своем не быстром, но очень последовательном движении в консервативную сторону.
Николай Всеволодович был более, чем критичен к Вл. Соловьеву, неоднократно указывая на его промахи и заблуждения, но за этот окончательный выбор он многое мог ему простить. Это он считал главным в Соловьеве, а остальное считал поверхностным и преходящим. Наверное, в этом покойный учитель был глубоко прав.