РI рада возможности представить нашим читателям фрагмент нового романа выдающегося современного русского писателя, нашего постоянного автора Юрия Георгиевича Милославского. Сегодня в День народного единства будет правильным вспомнить, как это единство пыталась сломать та могущественная сила, которая претендовала на власть над всей Россией. Увы, находились люди, которые были готовы вступить с этой силой в союз.
Отрывок из нового романа
Даже самым способным из них, отличным службистам и несомненно храбрым солдатам, не доставало… Государственный Канцлер затруднялся в точности определить суть этой роковой недостачи. Широты? Смелости арийского ума? Может быть, высоты полета? Остроты взгляда? Не совсем то – и все вместе. Еще в ранних 30-х, сидя с ними, казалось бы, молодыми, отважными, понимающими его с полуслова, случайно доверишься, – и скажешь им нечто действительно важное, вроде «Масонству я обязан кое-какими идеями, которые из других источников мне никогда бы не удалось почерпнуть», – или признаешь, что очень многому научился у марксизма: ведь именно он исчерпывающе вскрыл подоплеку иудейской плутократии, и ею же созданной плутократии англосаксонской, – тому, что вот-вот должно было поработить и окончательно уничтожить Германию… В известном смысле, весь национал-социализм, воспитание народа в национал-социалистическом духе, – основаны на анализе, проведенном марксизмом!» – И, вместо восторга, – пялятся на тебя недоуменные и одновременно хитрые глаза: «Нас проверяют?! Над нами смеются?!».
Как же должно ему поступить? – при настоящем положении дел.
С учетом теперешних обстоятельств, – а учесть возможно было далеко не все, о многом приходилось догадываться, – даже сам подобным образом поставленный вопрос являлся непозволительным самообманом. Государственный Канцлер прекрасно знал, что следовало бы предпринять, но какой толк в подобном знании, раз уж нельзя отдать подходящий приказ; да и отдай он его – выполнять подобный приказ не станут. За последний год он много лучше сообразил, каково в свое время пришлось даровитому гримаснику Boney (с давних пор канцлер усвоил британское прозвище Наполеона). Корсиканец несомненно лукавил, утверждая, будто несчастная русская кампания была ему необходима, чтобы довести до конца пресловутую континентальную блокаду, без чего справиться с Англией представлялось затеей безнадежной: Наполеону докладывали, что блокада дает постоянную течь на «северном побережье Европы». То есть, виной всему был русский царь в Петербурге. Поэтому надо было взять Москву. Но это была лишь позднейшая отговорка. Boney решил подобным образом задобрить, утешить всю эту европейскую дрянь, частью которой, как паневропейский «протектор», поневоле оказался он сам. Под его властью копошилось, интриговало и предавало черезчур много им же вдребезги разбитого, измельченного, так или иначе ему подвластного, – и при этом ни на что, кроме измены, не годного, – государственного да и просто людского хлама. Но хлам этот вообразил себя «европейской цивилизацией», которая никак не могла примириться с тем, что она, великая наследница Рима, оказалась, – в лучшем случае! – вассалом удачливого выскочки, тогда как русские, – восточно-славянские дикари, усвоившие когда-то византийское суеверие, – стали ближайшими союзниками великого Наполеона. Несмотря на то, что безумного отца теперешнего московитского Царя – удалось, казалось бы вовремя! – обезвредить. Но дикари не успокоились! Здесь-то были истоки тихого, но упорного и всепроникающего непокорства европейских пигмеев, – и в любой подходящий момент непокорство это могло стать губительным для французской империи. Впрочем, пигмеи друг дружку терпеть не могли, и лишь только старинная их неприязнь к России собрала в одну «коалицию» всех природных трусов, предателей и грязных извращенцев. А он, решительный и хитроумный Boney, вообразил, будто нашел выход: наградил прислужников и рабов званием «союзников» – и повел их в бой против главного предмета их ненависти. И – проиграл. Особенно смешным государственному канцлеру казались эти девяносто тысяч, – вранье! – поляков, призванных в наполеоновскую армию; канцлер подозревал, что едва ли ли не ради них главной целью похода стала Москва, лишенная своего столичного положения более чем за век до этой нелепой корсиканско-французской затеи. Поляки когда-то правили на Москве, – и вот, им теперь дается возможность захватить ее снова! – это их непременно воодушевит! Да еще какие-то иллирийцы, бельгийцы, ганзейцы… Хорошо хоть, что полсотни тысяч солдат, истребованных Бонапартом от побежденных, но непокоренных психологически Пруссии и Австрии никогда по-настоящему в этой авантюре участия не принимали.
И буквально в ту же самую ловушку, куда заманили отважного, но недалекого Boney, теперь угодил и он сам. Пора в этом признаться.
Начиная с 1938 года, его настойчиво и со знанием дела убеждали: едва лишь приступив к операции против коммунистической России, Германия тем самым объединит вокруг себя не только подчиненную, но в любой момент готовую к предательству континентальную Европу, но, главное, – Англию и Северо-Американские Штаты. А мы надеемся на продолжение кое-какого финансового и технического сотрудничества, как это бывало прежде; но не просим и не ждем от них видимой политической поддержки, и уж само собой – никаких воинских корпусов. Они лишь должны будут сохранять молчаливый, твердокаменный нейтралитет. А вспомогательные воинские обязанности мы поручим все тем же «иллирийцам с ганзейцами»: румынам, болгарам, венграм, отчасти итальянцам и бельгийцам. И непримиримым врагам иудеобольшевизма, весьма многочисленным среди русского населения. А вместо отвратительных поляков – прекрасно подойдут коренные обитатели восточных областей Польши, отчасти перешедших к России, – эти племена обыкновенно зовутся Die Ukrainer; тем более, что авторитетные ученые относят их к младоарийцам.
Да как же он мог согласиться на это, принять всерьез подобные химеры?!
Мог.
У него были простительные иллюзии.
Само собою понятно: фатальный просчет Бонапарта состоял, прежде всего, в том, что совокупный людской материал, на который ему поневоле пришлось положиться, по своей ущербной природе оказался не на высоте. Поэтому в его случае ситуация была непоправимой, просто отчаянный вояка (склонный, как многие его соплеменники, к трагической клоунаде) слишком поздно это заметил.
Государственный канцлер не скатывался до каких-либо уподоблений и невротических самобичеваний. – Он знал: в нашем случае решение наверняка найдется, а ему оставалось только почуять, что же сейчас позволительно предпринять для успешного выхода из неблагоприятного положения на восточном фронте и, особенно, для перемены обстоятельств в области политической.
Нынешняя осень началась тяжело. В последних числах августа, после бесконечных совещаний и обсуждений, исполненных притворства, недомолвок, прикровенного злорадства и даже вспышек взаимных ревнивых обид, – а уж этим последним всегда отличались штабные снобы в генеральских чинах, – ему пришлось поддержать, будто бы, – будто бы?! – единственно возможное решение. Отступление на донецком участке. Так ему пояснили. Собственно, его поставили перед необходимостью согласиться и признать все прочее – самоубийством. Он давно уже не верил ни единому их слову, твердо знал, что ему лгут, – лгали, лгут, и лгать будут, но именно поэтому ничего иного не оставалось. Иначе они докажут свою правоту на практике, и погубят все дело в ближайшие месяцы, не дав ему собраться с силами. А заменить их – некем. Они не позволят найти себе замену. Поэтому следовало сохранять вид вполне убежденного их доводами, озабоченного, но не теряющего необходимой бодрости, вечного романтика-идеалиста, любимца черни, и только этим еще полезного, лучше сказать – неизбежного, но лишь до той поры, покуда благоразумные люди не изыщут пути выхода из тупика, в которую он умудрился их всех загнать.
Тогда же он безвозвратно покинул винницкую, точнее – стрижавскую Ставку. Такую милую сперва, где каждый уголок, – деревья! – особенно те изящные, с идеально сферическими, ярко-красными, но, – как заранее предупредили, – несъедобными для европейцев ягодами, – летнее птичье пение, мгновенно переводимое им на родной язык деревенского, в сущности, детства, – нектарный, цветочный привкус воздуха, – с первых же минут редких прогулок угашали столь присущие государственному канцлеру тайные уныние и тревогу, позволяя свободно сосредоточиться, а значит – прийти к верным выводам. Он ловил себя на том, что был бы не прочь написать здешний пейзаж акварелью, а для начала – сделать хотя бы несколько набросков… Впрочем, он ведь уже осознал, что творческая его энергия – не безгранична: чем самозабвенней он погружался в занятия искусством, тем труднее ему давалось ощущение хода истории, ослабевало политическое чутье, и поэтому выбор его был предопределен. Он усмирил в себе художника, а взамен стал неистовым собирателем живописи.
…И тотчас государственный канцлер увидел, как он, восьмидесяти-восьмидесятипятилетний, но еще достаточно крепкий, слегка припадая на раненую левую ногу, чуть опираясь на складную трость-стул, с этюдником, спускается по Принцрегент до самого Энглишенгартен; далековато, но ему нипочем. Он садится у озерца, разнимает треногу этюдника; особого желания работать на пленэре у него нет; он, скорее, отправился отдохнуть, посмотреть на всю эту молодежь; радуют здоровенные парни; хороши стройные, но при этом в меру округлые, со сливочной кожей, ноги девушек. На него – не обращают внимания, его, разумеется, не узнают – и это прекрасно; он давно отошел от дел, слишком изменился внешне; возможно, его бы смогли опознать деды и прадеды этих счастливцев и счастливиц, но их осталось так мало, не говоря уж о товарищах по оружию.
Впрочем, вернее всего – его так или иначе скоро убьют.
К тому же, государственный канцлер был вполне городским человеком, и природу любил скорее умозрительно, по убеждениям; и вечерами вид окрестностей Стрижавки отчасти напоминал тот, что так трогал его на любимой картине Фридриха «Двое, глядящие на луну».
За обедами его баловали необыкновенно вкусным овощным рагу и ароматной грибной похлебкой. Он поддерживал легкие застольные беседы, при случае вспоминал, сколь отрадное и незабываемое впечатление произвели на него когда-то слова великого Хьюстона Чемберлена, – подумать только, в Мюнхене они жили совсем рядом! – слова Чемберлена о младшем брате германских арийцев – славяноарийцах.
– … их прямыми потомками несомненно является коренное население Малороссии-Украины, – подхватывали иные собеседники. – На них-то мы теперь здесь и опираемся… .
Прочие – кто помалкивал, кто поддакивал; но уже в июле ему было доложено, что некоторые влиятельные младоарийские персоны затеяли переговоры с московскими иудеобольшевиками. Предлагая Кремлю соглашение: они, младоарийцы, ударят с тылу по германским позициям на Восточной Украине; в обмен – ожидают гарантий поддержки создания независимого соборного украинского государства в границах 1939-40 годов, с желательной прирезкой Курской области и Кубани; т.е. солидной части предусмотренной в будущем Великой Казакии.
Младоарийскими проделками достаточно долго занимались, поэтому ошибки быть не могло. Во время доклада он удержался и не вспылил, зато позволил себе высказать толику правды:
– Я могу понять безстыдную наглость и неблагодарность этих славян, ведь у них перед глазами такие красноречивые примеры…
Разумеется, его почтительно и осторожно спросили, что он изволит подразумевать.
– Насколько мне известно, чуть ли не с прошлого года кое-кто и у нас ведет похожую игру: пытается как-нибудь договориться с англичанами, а вот теперь и с американцами о прекращении военных действий на западном направлении. Не говоря уж о прочем.
Все молчали. Помолчал и он. А затем добавил, чтобы их доконать:
– В обмен. Тоже на гарантии. В частности, гарантии поддержки создания с нашей помощью русской освободительной, – он беззвучно усмехнулся, – ос-во-бо-дительной армии, которая только и будет в состоянии разбить сталинские орды и создать демократическую российскую республику под англо-американским протекторатом. Государственный канцлер плавно развел руками и, после короткой паузы, со внезапностью, громко приложился ладонями к дубовой столешнице.
– А потом нас, когда мы окончательно ослабеем, добьют англосаксы. Так будем же справедливы. Чем хуже эти Die Ukrainer? – и они хотят свою, быть может, не менее демократическую республику. Под тем же протекторатом.
Он не питал иллюзий, будто подобный разговор в состоянии что-либо коренным образом изменить. И с той самой поры винницкая Ставка ему омерзела, что он, как водится, предпочел скрыть.
Кстати, Герман, чья Ставка располагалась неподалеку, очень хвалил винницкий городской театр: не пропускал ни одной премьеры, пожертвовал балетной труппе массу костюмов и десятки пар наилучшей балетной обуви. Но Государственный Канцлер от посещения здешних театральных представлений уклонился.
Лето прошло; а его продолжали всячески донимать, осторожно настаивать на пользе, – даже на стратегической необходимости, – формирования армии из русских военнопленных, которые этого ждут-не дождутся; утверждали, что все готово; недостает лишь приказа. Обрабатывали буквально каждого, чье слово могло быть им услышано, принято к сведению, хотя бы до некоторой степени учтено. Чуть было не нашли и подходящего кандидата в главнокомандующие этой армией: некоего чешского генерала русского происхождения (но с польской, однако, фамилией! – Войцеховский), который, как утверждали, когда-то успешно воевал с иудеобольшевиками на Урале. Хорошо, что этот кандидат, как и свойственно его племени, был исполнен нелепого гонора – Канцлеру доложили, что гордец заявил: «Большевиков я ненавижу почище вашего, но в русских стрелять не буду!».
А ведь совсем недавно его столь же старательно убеждали, что противников иудеобольшевизма надо использовать, прежде всего, как хорошее подспорье для пропаганды по обе стороны от линии фронта, ни в коем случае не торопиться с формированием каких-либо отдельных русских частей, покуда не будет сделано все для создания частей кавказских, мусульманских, а прежде всего – казачьих и младоарийских; все перечисленное должно стать серьезным противовесом русскому имперскому шовинизму; а таковой в русском сознании неистребим. И он с этим согласился. Что же с тех пор изменилось?! – увы, многое; все изменилось.
Надо было действовать раньше, сразу после разговора с умнейшим фон Гроссом. По украинским недоразумениям его помощь была очень полезной, а могла бы стать поистине драгоценной.
«Я – дворянин Киевской губернии, и хорошо знаю этих людей» – Кто же они? – «Они могли бы именоваться потомками восточных славян, если бы не историческая судьба, постигшая их земли…» – То-есть? – «На протяжении долгих столетий они были рабами поляков и евреев. А поскольку рабство этого рода всегда было связано с повсеместным, – а то и поголовным, – использованием местных женщин в качестве наложниц, не позднее конца XVI-начала XVII веков, – на всей территории так называемой Литовской украйны фактически образовался новый этнос – иудео-польских бастардов, рожденных славянками.» – Но! – но Чемберлен подразумевал нечто совсем иное!? – «Конечно, Канцлер. Вряд ли Чемберлен знал этно-политичскую историю так называемой Литовской украйны. Он, возможно, имел в виду гипотетическое население времен князя Владимира Киевского. Не берусь судить, я ведь военный, а не этнограф». – Вот как! Судя по их поведению, я не слишком удивлен. – «Поговорите с их руководителями, Канцлер. Вам почти немедленно станет ясно: перед вами восточно-европейский еврей, выдающий себя за поляка, или, если угодно, поляк с еврейскими потрохами».-
Тут уж Государственный Канцлер не выдержал – и весело, по-мальчишески, рассмеялся.
– Да неужели и такое возможно?
Рассказчик несколько увлекся, и Канцлеру, за недосугом, пришлось остановить собеседника; к тому же, история младоарийских племен успела наскучить. Впрочем, и до этих забавных подробностей, поведанных фон Гроссом, Ukrainer, несмотря на классификацию Чемберлена, почему-то показались ему отталкивающими. Теперь стало понятным происхождение этого, как выяснилось, – по обыкновению, верного, – чувства.
В то же время канцлер не был предубежден, а тем более – не испытывал личной неприязни в отношении русских; скорее, напротив. Ведь русским был особо почитаемый им замечательный пейзажист, с которым они вместе учились у профессора Ашбе; живописца звали Николаем …? – фамилию позабыл; русским был и кавалерийский генерал, – также с несомненно польской, впрочем, фамилией – Бискупский, – что много лет назад приютил его у себя в Мюнхене, когда за ним охотились красные. – При этом государственного канцлера утомляли особенная русская надменность в сочетании с дурашливым легкомыслием; он с трудом выносил русские песни, – и немало натерпелся, постоянно слушая их у Бискупского: покойная жена кавалериста была, оказывается, знаменитой петербургской певицей, умершей от заболевания крови; граммофон в квартире вдовца не умолкал: чего стоило только это протяжное «о-о-о…»; слов он, конечно, не понимал, но ему рассказали, что поется о снежной метели, заносящей Россию; ну еще бы! – Позднее Бискупский показал себя интриганом и сплетником, что русским, да еще из военного сословия, кажется, обычно не свойственно; но здесь, видно, сыграла свою роль отвратительная польская примесь…
О Бискупском он последний раз беседовал в стрижавской ставке. Государственный канцлер поинтересовался мнением о нем фон Гросса. Решительное: «кое в чем я всегда уважал и уважаю его», несколько насторожило. – Он смелый человек; но мне он представляется недалеким карьеристом. – «Да, можно сказать и так, вы правы, канцлер. Но все-таки он был человеком чести в главном. – В чем же? – Знаете ли, канцлер, он полюбил русскую знаменитую певицу, Вяльцеву, а ведь она и старше его была! – и его военная карьера пошла насмарку. А ведь вся жизнь его была главным образом на этом построена. Даже, знаете ли, ни «на этом», а «для этого». Но он полюбил – и спокойно так, добродушно, с легкостью даже ушел в армию из гвардии. И если бы Вяльцева не умерла, то есть, если бы можно было ее этим спасти – он отдал бы свою жизнь. За любовь. В прямом смысле. А вот знаменитый генерал Скоблин, который сколько-то работал и на Германию, был негодяй, мерзавец. Втянул женщину, – тоже известную русскую певицу Надежду Плевицкую, – вот они, ужимки случая! – которая с простотой, подстелила ему свою жизнь под ноги, выходила его после ранения, – втянул ее в эти свои конспирации. Зачем?! Только из трусости. Он все время боялся, и не мог сам нести свой постоянный страх, – и только из-за этого сделал ее соучастницей. Чтобы она его утешала, успокаивала. А ведь она была великая артистка! Он ее не пощадил. Низкий, робкий человек. Он был совершенно неспособен ни на какие усилия. Нам потом доложили, как он потел и бледнел, когда большевики разоблачили его работу на германскую разведку, – а негодяй тогда уже был завербован ГПУ. Он думал, что его там, на месте, пристрелят, какую-то предсмертную записку хотел было писать, – а тут-то ему большевицкий резидент Шпигельглас и говорит: «Ну, Вы таки себе не волнуйтесь, генерал, это даже может быть очень хорошо».
И Скоблин сбежал. А жена его умерла во французской тюрьме.».
Государственный канцлер был несколько растроган, а скорее растерян и смущен, чего показывать не следовало. Не знал он и тех, о ком с таким чувством говорил фон Гросс. Чуть помедлив, канцлер залихватски хлопнул рассказчика по плечу и сказал со смехом:
– Вот какие вы знаете замечательные истории любви русских офицеров к русским певицам!
…Наконец, он, Государственный Канцлер, построил для берлинских русских новую церковь! И в этой церкви, да и во всех русских церквях Германии о нем возносят молитвы!
Если уж на то пошло, ему много больше претили французы: своей всегдашней нечистоплотностью, дурными запахами, что в сочетании с их прославленной парфюмерией было поистине гадко. Предположительно, эта брезгливость образовалась в нем по причинам интимным: вследствие ранней фронтовой связи с деревенской грязнулей – красоткой Шарлотт; о, как она влекла его к себе! – отчаянно, по-собачьи…
Во всяком случае, он издавна сторонился французской кухни, втайне поражаясь болезненному излому культуры всего континента, не исключая и германской нации: повсеместно, чуть ли не двести лет, французское меню – признавалось образцом, а лучше сказать, идеалом. С детства Государственный Канцлер терпеть не мог даже само звучание французского языка, отчего тот ему долго не давался. Со временем, – как и во всем другом, – он взял себя в руки – и овладел французским с необходимой полнотой. Равно и английским, приняв за правило еженедельно прочитывать по одной французской и одной английской книге. Он действительно был заядлым книгочеем, и однажды, несколько лет тому назад, с упреком поймал себя на нелепейшем ощущении ревности: оно полыхнуло, когда ему доложили, как невероятно много читает Иосиф Сталин.
Он знал за собою эту смешную слабость, – эту излишнюю сохранность чувств, призванных быть мимолетными, эфемерными, чрезмерную памятливость сердца на пустяки. Едва ли государственный канцлер отчасти не поддался ему и сегодня, когда в очередной раз строго запретил создание каких-либо отдельных грузинских добровольческих батальонов, особо внеся в резолюцию замечание, что и сам Сталин – по происхождению грузин; объективности ради, он воспротивился формированию любых исключительно кавказских добровольческих единиц. Собранные вместе, кавказцы могли оказаться вредны из-за природных особенностей своего поведения, склонностью к междуусобицам. При этом он, конечно, не отрицал, что представители тамошних народов хорошо зарекомендовали себя не только в армии, но и на довольно значимых должностях в СС, где, как докладывали, преуспел некий молодой грузинский князь, да еще и, кажется, родственник русских царей. Напротив того, добровольцы из числа азиатских магометан, туркмены, как по старинке называл их всех Государственный Канцлер, по отдельности ничего ценного из себя не представляя, отличались в деле именно в составе своих, организованных по этно-религиозному признаку, воинских частей. Магометанские подразделения он разрешил. Впрочем, он же знал, что ему лгут.
Государственному канцлеру, несмотря на его юношескую порывистость и творческий склад натуры, была свойственны непоколебимая целеустремленность и своего рода деловитость во всем, за что бы он не брался; недаром он проявил себя по-настоящему отважным и дисциплинированным солдатом в годы той несчастной европейской войны, которая едва не уничтожила Германию, – Германию преданную и проданную, низведенную на самое дно позора. Пускай высшая справедливость все же восторжествовала; только это вовсе не значило, будто бы и дальше все пойдет как по маслу.
При этом он нисколько не утратил уверенности: череда военных неудач будет остановлена, преодолена, а общий ход дел повернется к лучшему, войдет в колею, из которой его вытолкнуло роковое стечение обстоятельств, еще не вполне им осмысленных. Для этого-то государственному канцлеру и необходимо было сосредоточиться на самом главном, не позволять, чтобы его сбивали с толку.
А его постоянно отвлекали.
………………………………………………………………………………………………………………………………………….
Кляйста пришлось принять в два часа пополуночи.
А государственный канцлер был сверх всякой меры раздражен и встревожен еще с полудня.
Сперва они довольно долго обсуждали впечатления, вынесенные дипломатом из кое-каких любопытных встреч в Швейцарии: англичан и американцев наверное можно будет заинтересовать предложениями о выходе из войны с Германией (Государственный Канцлер избегал оборота «сепаратный мир»). Вопрос, по мнению Кляйста, заключался лишь в том, чтобы найти в тамошних правительствах точку приложения сил, определить – кто именно во влиятельных, прикосновенных ко власти кругах, готов обсудить возможность практических шагов. До них-то и надобно донести нашу позицию…
– Вы, конечно, уже нашли хоть парочку таких, кто такую позицию донесет? – подмигнул дипломату государственный канцлер.
Кляйст был подчиненным Риббентропа, и поэтому все, что им здесь говорилось (лгалось), несомненно получило предварительное одобрение министра иностранных дел. Государственный канцлер даже не знал: а действительно ли Кляйст посещал Швейцарию и зондировал англосаксов!? – возможно, он вел переговоры с уполномоченными Сталина в Стокгольме. Или в Софии. Впрочем, это ничего не меняло, тем паче, что Риббентропу государственный канцлер – не доверял.
– Это было трудновато, но кое-кто показался мне подходящим, – с некоторой принужденностью отозвался дипломат.
Кляйст был блестяще образованным специалистом; причесан аккуратно и гладко; ему еще не исполнилось и сорока; худощавое прусское лицо с высоким лбом; крупные очки в оправе цвета гречневой патоки. Но его низковато посаженные уши, мелкий подбородок, скептическая пожимка губ, – и все его повадки демонстративно-порядочного человека возмущали государственного канцлера своим несоответствием с его готовностью так лгать. И кому?! В этакие дни!
– Значит, кое-кто подходящий нашелся?
– Думаю, да.
– Здорово. Тогда остается всего одна загвоздка. Наша позиция. Вы, я уверен, о ней уже толковали с … этим? Подходящим? В общих чертах, а?
– Только в самых что ни на есть общих. Я не счел возможным терять времени: они должны знать о нашей заинтересованности.
– Похвальная быстрота. Значит, вам уже известна наша позиция по столь деликатному вопросу? И наша заинтересованность. Не могли бы вы и меня осведомить, в чем же она состоит? И в чем же мы заинтересованы? Может быть, вас не затруднит сообщить мне об этих предметах? – даже немного подробней, чем все это излагалось вашему… подходящему. Чтобы и я был в курсе наших усилий, получил бы таким образом возможность поддерживать беседу с более осведомленными людьми.
Государственный канцлер поднялся с кресел. Он хотел подойти поближе к изолгавшемуся дипломатическому чиновнику, самая должность которого была свидетельством того доверия, которое он питал к нему еще часом прежде – и спросить, глядя в глаза: не стыдно?
Но и без того было внятно, что д-р Кляйст нимало не стыдится. И считает, что государственный канцлер одержим болезненным упрямством, перестал отличать, – если вовсе когда-нибудь отличал, – фантазии от реальности.
– Реальность такова, – мягко, словно опытный психиатр, произнес лгун, – что нам приходится выбирать между катастрофой и возможностью частичной победы. Я не вправе скрывать от вас того, что мне представляется единственно верным.
– Я запрещаю вам ведение каких бы то ни было переговоров. До тех пор, покамест не изменится положение на фронтах, любые переговоры ничего нам не дадут, разве вы сами не понимаете, Кляйст? – это выглядит как жалкая попытка добиться более выгодных условий капитуляции.
Государственный Канцлер не боялся войны, – в том смысле, как, например, опытного сталевара не страшит раскаленный металл, а умелого электромонтера не пугает высокое напряжение. Но и не только. Общеизвестно: высшие политические руководители в огромном большинстве случаев пребывают вне осознания того, что война может быть смертельно опасна им непосредственно, телесно; что этот сизый от перегрева, свернутый винтом, в перекошенных зубцах, осколок, может добраться до них самих, вспороть и выворотить брюхо, напрочь оторвать срамной уд, отсечь нижнюю челюсть, ноги, руки. Убить. Сам образ их повседневной жизни, строжайшие правила охраны, всегдашние чистота и сытость – не допускают их до применения к самим себе подобной возможности, – и это к лучшему. Ведь иначе они не смогли бы работать в условиях войны, как страдающий боязнью высоты зачастую не может хотя бы протереть стекла, стоя на подоконнике. Не то Государственный Канцлер. Он именно не боялся войны ни плотски, ни душевно, – и это его качество не было приобретенным результатом навыка, ни даже склонностью к яростному, самозабвенному бешенству, которое отличает природного воина. – Он, видно, родился таким, и ему, в некотором смысле, приходилось легче. Но был всецело погружен в дела стратегические, притом силы на свое служение, – так ему мнилось, – он черпал только извнутри, – и оттого столь нелегко было ему помогать, или хотя бы не мешать. А он, в свою очередь, едва догадывался, что же творится с другими, не мог и вообразить, что ими движет: постоянно сравнивал этих других с собой, – и сравнение, как всегда бывает, оказывалось далеко не в их пользу.
Что же до Кляйста – дипломат, совершенно очевидно, струсил. Все его жалкое, избалованное существо поддалось панике; которая охватила далеко не его одного. Эта доведенная до животного состояния компания вонючек распространяла свою заразу повсюду. И боязнь их началась, конечно не сегодня.
И теперь все они вместе в истерике мельтешат по мiру, надеясь поладить и со Сталиным, и с Черчиллем, и с американцами; а при этом делают вид, что спасают Германию от катастрофы. Но спасти изо всех сил они стараются только себя, для чего и назойливо вертятся на виду грядущих победителей: видите, видите, вот он я,я,я! Не забудьте о моих заслугах!
Кляйста все же надо постараться переубедить; успокоить – и тем самым обезвредить.
Государственный Канцлер вышел из-за стола, почти вплотную приблизился к жалкому лгуну, возможно крепче охватил его запястья – и воскликнул:
– Поверьте, мы победим! Поверьте мне, Кляйст!
– О, да! Конечно!
Нет. Он слишком изолгался, чтобы его вернуть.
Тогда д-р Кляйст объявил, что следует создать на занятой территории антибольшевистское русское правительство, с которым Германия заключила бы мир и признала союзным. Новообразованная РОА и станет союзной армией. «Этот мир лишит русский народ любого основания продолжать войну против немецкого народа, ложно изображаемую как ‘Отечественную’», – привел он удачную, как ему представлялось, мысль из какой-то еще неведомой государственному канцлеру докладной записки. – Таким образом будет положено начало восстановлению условно самостоятельного, но целиком и полностью прогерманского российского государства в приемлемых границах. И тогда наше доминирование – обретает незыблемые гарантии.
За последние месяцы государственный канцлер слышал все это не единожды; имел достаточное представление о том, что ему пытаются всучить; всячески объяснял, что интриганы – не преуспеют. Но они решили попробовать еще разок.
– Давайте взглянем на карту. Покажите-ка мне эти границы.
Пришлось подойти к письменному столу. Д-р Кляйст указал на условную линию движением пальца – и присовокупил, что после прискорбного происшествия с украинцами-славяноарийцами, южным территориям достаточно будет статуса автономии.
Дипломат оказался человеком не только трусливым, но и недальновидным.
– Вам не кажется, что это – бесчестно? – спросил его государственный канцлер.
– В каком смысле?
– Есть хитрость военная. Есть уловка политическая. А есть бесчестный обман, который история не прощает. Всего через одно-единственное столетие германский народ будет насчитывать не менее ста двадцати миллионов человек. Разве не очевидно, сколь необходимо нам жизненное пространство?! А вы мне предлагаете по каким-то тактическим соображениям обмануть надежды немцев. И заодно обмануть русских, которым я должен посулить независимое и единое государство. Да разве мы можем себе это позволить?! Мы с таким трудом, с такими жертвами стараемся разрушить сталинский, иудеобольшевистстский конгломерат! А вы, – неожиданно! – вопреки тому, что говорили мне год-два назад! – советуете взамен поддержать создание русской национальной державы, которая в итоге может оказаться даже более устойчивой системой, нежели сегодняшняя сталинская!
На прощание д-р Кляйст не утерпел – и предложил Государственному Канцлеру повидать генерала Власова, выслушать его непосредственно, дабы «принять окончательное решение, обладая всей полнотой информации».
– Власов – никто, – не оборачиваясь к уходящему, чуть слышно произнес Государственный Канцлер.